Конечно, дело не только в том, что у таких авторов, как у бессмертного Ивана Александровича Хлестакова, «легкость в мыслях необыкновенная». Причин, приводящих к подобной терминологической и методологической невнятице, гораздо больше, чем одна, и они гораздо сложнее.
Возможно, часть «вины» лежит на самом термине «гендер». По крайней мере некоторые его противники (например, Рози Брайдотти) считают, что из‐за своей политической неопределенности и теоретической неадекватности это понятие подобно «гибкой форме для печенья»: оно принимает любую форму в зависимости от желаний того, кто его использует[585]
.Вероятно, большую роль играет фактор сезонной научной моды: когда-то «носили» пестренький «хронотоп», украшенный «амбивалентностью», позавчера — навороченный «концепт», а вот в прошлом сезоне был в моде «гендер»: «фон голубой и через полоску все глазки да лапки, глазки да лапки…».
Однако любой непредвзятый наблюдатель должен принять во внимание и чрезвычайную сложность русской ситуации. Когда железный занавес распахнулся, на российских ученых хлынул бурный поток: «новая критика», рецептивная эстетика, деконструктивизм, постструктурализм, «новый историзм» и т. д. — все сразу и одновременно. Все читалось и читается вперемешку, хотя в оригинальном контексте между различными методологическими направлениями есть своя преемственность, сложные взаимооотношения, полемика. Возникло то, что Анна Темкина назвала «дискурсивным хаосом» — ситуацией, когда фрагменты классических и постклассических теорий одновременно участвуют в дискурсе в качестве равноправных фрагментов[586]
.На русской почве, кроме того, все эти методологические новации «одомашниваются» (иногда до неузнаваемости) и в таком преображенном виде становятся контекстом для принятия новой волны «импортных» идей, в результате чего образуются в высшей степени причудливые идейные сфинксы и химеры.
По отношению к категории «гендер» об этом уже внятно писал Сергей Ушакин, отмечая невозможность примирить методологии, внутри которых возникла категория «гендер», с
…настойчив<ыми> отечественны<ми> попытк<ами> убедить [других] в аналитической полезности категории, которая не имеет ни исторического прошлого в рамках сложившейся системы обществознания, ни устойчивых отношений с другими категориями данной системы. Если аналитическая цель западных «gender studies» состоит в попытке показать, что смысл тех или иных категорий, используемых при создании картины реальности, исторически обусловлен и потому изменяем, а политическая цель западных «gender studies» как раз и состоит в практической попытке изменить реальность, начав с изменения категорий, с помощью которых эта реальность конструируется и приобретает структуру, то, что может дать — хотя бы гипотетически — подобный терминологический импорт, при котором изначальное стремление деконструировать устоявшийся смысл базовых идентификационных категорий оказалось сведенным к стремлению обустроить символическое поле, необходимое для существования поспешно импортированной категории?[587]
С. Ушакин считает, что терминологическая мимикрия «в данном случае — это не диагноз, а симптом. Симптом колониального сознания, с его глубоко укоренившимся кризисом собственной идентичности, с его неверием в творческие способности собственного языка, с его недоверием к собственной истории и собственным системам отсчета»[588]
. С его точки зрения, дело прежде всего — в отсутствии привычки к глубокой и самостоятельной мысли и своего рода «челночной психологии» наших «гендеристов» и «гендеристок»: купили «по импорту» и распространили на «внутреннем рынке» — поспешно, пока спрос превышает предложение.С другой стороны, очевидно, что проблема создания терминологического поля очень сложна и не сводится к констатации того, что мы опять «ленивы и нелюбопытны».
Е. Здравомыслова и А. Темкина пишут о сложности перевода и репрезентации инокультурных текстов: