Тип странного человека
характеризуется именно своей противоречивостью и неординарностью, в некотором роде загадочностью, можно сказать, воспользовавшись выражением Джо Эндрю, что он составлен из «сбивающих с толку своим изобилием контрастных и противоречивых стереотипов». В русской литературе первой половины XIX века герой такого типа нашел наиболее яркое свое выражение в творчестве М. Лермонтова (прежде всего в Печорине), но не только у него[728].В «Княжне Зизи» В. Одоевский представил эту центральную и ответственную модель «переходного» времени в женском характере. Повесть посвящена женщине (Е. А. Сухозанет) и начинается с эпиграфа, приписанного безымянной женщине:
«Иногда в домашнем кругу нужно больше героизма, нежели на самом блистательном поприще жизни. Домашний круг — для женщины поле чести и святых подвигов. Зачем немногие это понимают?» (Слова женщины)[729]
.Этот эпиграф, приравнивающий домашний круг к «полю чести и святых подвигов», — амбивалентен. С одной стороны, он повышает статус ограниченного пространства, которое в культуре (и в реальности) было женским хронотопом, с другой стороны, замыкает женщину в этом же, представленном как «квазимужское», суррогатное «поприще», — кругу. Уже здесь обнаруживается зависимость Одоевского от существующих эссенциалистских представлений о женственности, о которой много говорит Эндрю, но все же мы видим в этом тексте нетривиальную историю женщины, рассказанную ею самой.
И именно через ее повествование, через изменения не только того, о чем, но и того, как она пишет, можно проследить за историей развития Зинаиды. Из ее писем постепенно исчезают упоминания о «прекрасных эшарпах», «прелестях в магазинах», «двуличневых материях с оранжевым отливом»[730], ее язык избавляется от междометий «Ах!» и обилия восклицательных знаков. При этом у Зинаиды, в отличие от героинь других текстов, нет учителей — ни путеводного мужчины, ни кадрильных подруг и тетушек, — она одна проходит через опыт серьезных искушений, и при этом, на наш взгляд, «роли», которые она осваивает, отнюдь не всегда совпадают с книжными стереотипами. Так, глубоко позитивная (в традиционной культурной модели) роль «матери», «опекунши» своей сестры-ребенка, которую ей завещала перед смертью мать, реализуется совсем не только в сентиментально-романтическом коде самопожертвования, но парадоксально соединяется с ролью соперницы. Она может осуществлять контроль за сестрой, и это не только бремя ответственности, но и возможность подчеркнуть, к своей выгоде, такие черты жены любимого человека, как инфантильность, неразумность, неумение вести себя, даже выбрать платье к лицу. (Ее старания Владимир Лукьянович «кажется, замечает и стороной дает <…> чувствовать свою благодарность»[731].)Другой стереотип — «женщина как невинная жертва мужской страсти, как сексуальный объект» — тоже претерпевает некоторые трансформации в этой женской
истории. Сцены с Городковым описаны не только с мужской точки зрения (как охота, соблазнение), но и с точки зрения героини — как сильнейшее искушение, пробуждение телесных желаний, почти непреодолимое.Конечно, нельзя не согласиться с Джо Эндрю в том, что трансформация Зинаиды из безумно влюбленной девушки в холодного и твердого врага Городкова, решительную женщину, готовую вести судебные тяжбы и даже выставить себя и свою интимную жизнь на публичное обозрение, предстает как «чудесная», слишком быстрая, но все же, с нашей точки зрения, ее нельзя назвать немотивированной. Пережитые в одиночку, в закрытом домашнем кругу испытания и искушения позволили ей приобрести опыт, сделавший ее личностью, живущей вне стереотипов. По крайней мере, общественное мнение не может найти ей «определения», да и под какой стереотип можно подвести Зинаиду в финале повести — сорокалетнюю женщину «с живыми, блестящими глазами», со смехом говорящую о своем возрасте влюбленному в нее молодому кавалеру?