Эти и другие записи об Ахматовой показывают, что, описывая Ахматову, Островская в общем-то описывает себя. Единственная, но существеннейшая разница между ними — это то, что Ахматова реализовала себя как женщина и как поэт, что ее себялюбивые претензии на славу, поклонение и биографию имеют под собой основание, в то время как, размышляя о себе, Островская все чаще в эти годы говорит о пустоте, фантомности, «недоумирании». Природа отношения Островской к Ахматовой и дневниковые стратегии ее описания сложны: здесь есть и влюбленность, и попытка объективного наблюдения, и в очень сильной степени — зависть. Как пишет И. Жеребкина, комментируя психоаналитические интерпретации зависти Жака Лакана:
Кроме травматической природы зависти Лакан, в отличие от Фрейда, обнаруживает в ее структуре дополнительный травматический парадокс: зависть конституируется не только через травматическое отношение к Другому, но и неизбежно обуславливает фундаментальную расщепленную и травматическую идентификационную позицию самого субъекта — «кто такая я» и «действительно ли я такая?» <…>. Собственно, отсюда и возникает основная характеристика самого субъекта зависти как драматическая позиция субъекта
Именно ощущение собственной «внеместности», смещенности, «эфемеридности», фантомности усиливается в последних записях дневника Островской. Появление Ахматовой в ее жизни — не причина, но катализатор этих процессов. Ощущение своей состоятельности (социальной, человеческой, творческой), следы которого мы можем временами увидеть в блокадных записях, утрачено. 14 декабря 1946 года Островская записывает: «Надо бы сделать конец к „Золотой книге“ — такой конец, какой бы мог быть в настоящем»[1061]
. Судя по записи, конец этот — смерть героя, и последними словами, обращенными к нему (к ней?), должны стать: «простите меня, Призрак»[1062].Софья Казимировна Островская прожила до 1983 года и, вероятно, делала еще какие-то дневниковые записи, хотя с 1960‐х годов начала слепнуть. Но та дневниковая «композиция», которую она подготовила для передачи в архив, включает в себя еще несколько коротких, разрозненных дневниковых фрагментов 1950-го, 1953‐го годов и четыре довольно слабых стихотворения, датированных 1958, 1963, 1967 и 1968‐м годами. Можно сказать, что в некотором роде перед нами редкий случай дневника с умышленным финалом, который можно назвать финалом трагической неудачи.
Автор предисловия к публикации «Дневника» Софьи Островской Татьяна Позднякова представляет его читателю через последовательное сравнение с другим известным дневниковым текстом того же времени — дневником Любови Васильевны Шапориной. В этом сопоставлении шапоринский текст приобретает черты, можно сказать, эталонного, ибо для него, как отмечает Т. Позднякова, характерны полнота и содержательность записей, бескомпромиссность оценок советской действительности, истинная религиозность, откровенность, скромность и наивная отвага автора (в том числе и в описании своего вынужденного сотрудничества с органами НКВД). Дневник же Островской, напротив, — неискренний, игровой, эгоцентричный, высокомерный, скрывающий важные и стыдные подробности жизни автора, в том числе ее вероятное сексотство. Со многими неприятными оценками личности Островской нельзя не согласиться. Действительно, Софья Казимировна во многих отношениях человек малосимпатичный. Однако это не делает ее дневниковый текст менее значимым и менее интересным, в том числе и в качестве источника знаний о советском времени и советской субъективности. Ни дневник Шапориной, ни дневник Островской, ни какой бы то ни было другой дневник не являются правдивыми записями, сделанными правдивыми словами. Это всегда конструкция, «где установка на достоверность совсем не равна фактической точности»[1063]
. Мотивации ведения дневника, модели дневникового