Урожай новых человеков, выросший на мне, кажется мне чудовищной и паразитарной нелепостью. Это — когда я говорю от себя. А исторически и диалектически все это оправдано <…> вот такие геранные типы сражаются <…> такие вот — а не другие — отстояли Ленинград[1037]
(4.06.43).Перекодируя, переписывая сюжет своего участия в делах и проектах новой, ментально
Свою роль в историко-революционном процессе Островская описывает как активно-пассивную: она и часовой, хранитель культурной памяти (Дома), и жертва власти, приносящая добровольное жертвоприношение (недаром ей вспоминается колесница Джаггернаута[1038]
). В какие-то моменты автор «Дневника» готова принять эту свою роль, оправдывая ее «исторически и диалектически». Но в послеблокадных и послевоенных записях модус обсуждения этой темы меняется. Все сильнее звучит мотив бессмысленности жертвы: она хранитель, ничего не сохранивший, и спаситель, никого не спасший. Дом разрушен, мать погибла, отец стал отвратительно чужим, ушел и сгинул, брат превратился в постороннего, почти во врага. Менее оптимистично она оценивает и результаты проекта по взращиванию новых людей:Каких людей мы создали? Почему им нравится Вертинский? Ничего не понимаю <…>. И все-таки Жертва должна быть оправдана. Иначе в петлю, дорогая, в петлю[1039]
(31.05.45).Можно сказать, что свою крайне непоследовательную попытку вписаться в исторический проект Островская оценивает как провалившуюся. Это, возможно, одна из причин, объясняющих накал чувства ненависти и мести в записях второй половины сороковых.
Те социальные роли, которые приписывает себе, адаптирует для себя Островская, очень тесно переплетены с ее гендерными и культурными самоидентификациями.
Как и в подавляющем большинстве женских дневников и автобиографий, в тексте Островской предметом многостороннего обсуждения становится собственная женственность и женственность как таковая;
Тема красоты, пристального вглядывания в чужую женскую прелесть и любование собой, многократные и подробные описания собственной телесной привлекательности, уникальности, — все это заставляет говорить о женской нарциссической стратегии дневника, парадоксом которой
является то, что такой выбор может включать в себя любовь не столько в виде любви к самой себе, но <…> любовь к тому, что может подтвердить статус субъекта таким, каким он
Нарциссическая женская субъективность нуждается в фигуре