Однако неизбежная утеря адресата самой Островской воспринимается как утеря смысла. Без дешифровщика криптограмма становится нелепым набором знаков, молчание перестает «говорить», миссия оказывается невыполнимой и невыполненной.
Я боюсь писать дневник. Потому что я признаю свое поражение[1018]
(2.09.45);Я пишу, как старый маньяк. Мне не с кем говорить[1019]
(2.09.45);Я сегодняшняя думаю о черте итога. О пыльной рукописи, которую никому не прочесть: зеркальное письмо[1020]
(10.09.45).Опыт ощущается как бесценный, а свидетельство оказывается почти невозможным.
В своей известной книге о дневниках сталинского времени Йохен Хелльбек приходит к выводу, что все дайаристы так или иначе пишут изнутри советского социального и политического порядка. Он отмечает три общих момента, характерных для интересующих его текстов. Это историзм, трансформация и коллективность. Речь идет о том, что люди, жившие в СССР, чувствовали себя участниками и свидетелями творящегося на их глазах уникального исторического эксперимента (как бы они к этому эксперименту ни относились) и акт писания дневника воспринимали и как акт свидетельства, и как акт суррогатного исторического действия, возможности стать не объектом, а субъектом истории, который должен «работать над собой», чтобы заслужить право свидетельствовать, не отделяя при этом личную жизнь, персональную историю от общего и коллективного. Жизнь вне общего, вне коллектива — жизнь вне истории[1021]
. Дмитрий Бавильский считает, что и в «Дневнике» Островской можно увидеть, какперековка сознания, стремящегося «слиться с массами», влиться в «труд моей республики
Соглашаясь с выводом о шизофренической раздвоенности, мы должны, однако, заметить, что желание включиться в новую жизнь путем слияния с массами крайне редко обнаруживает себя на страницах «
Мы называли наш дом островом, волшебным островом. Все вокруг рушилось — а наш Дом-Остров сохранил свою почти иератическую неподвижность внешних форм[1023]
(6.12.42).Дом Островских, Дом-остров — не только «изолированный, скрытый мир семейной общности, куда нет хода чужим»[1024]
, но и символическое пространство законсервированных и потому нетленных ценностей, хранительницей которых ощущает себя дайаристка. В военных дневниках то и дело возникает плач о погибели Дома:В этой необыкновенности всемирного смерча разлетелся и погиб мой ДОМ — храм, убежище, пристань, единственное свое. На страже развалин осталась я. Сохраню. Сберегу[1025]
(13.08.42).Свою социальную роль Островская определяет как роль хранительницы прошедшего в длящемся настоящем и «абортированном будущем». Связывая порвавшиеся нити времен, себя она представляет как «вневременного безумца»[1026]
(12.03.36) или человека, который не умеет идти «в ногу со временем», который «с честным недоумением» замечает «свое неизменное пребывание в стадии хронического социального запаздывания»[1027] (26.02.43). С одной стороны, ее позиция, та социальная роль, которую она себе приписывает, во многом совпадает с традиционным представлением об интеллигентском миссионерстве и напоминает парадигму «осмысления жизни в терминах катастрофического историзма»[1028], что, как показала Ирина Паперно, было свойственно автобиографическим проектам интеллигентов советского периода[1029]. С другой стороны, попытка выполнять эту миссию приводит ее к ощущению собственной неуместности, запоздалости, социальной неадекватности, заставляет говорить о «безумном бегстве от себя»[1030] (13.12.37). То есть Островская ощущает и представляет себяОднако отношения с советским временем и советским проектом описываются в «Дневнике» и через другой сюжет.