Я показываю себя, я на выставке[984]
(3.05.37);с людьми же — одна из привычных масок, в которых мне удобно[985]
(23.09.42);Мое настоящее «я» — табу для мира. И на мое «я» смотрю только я[986]
(24.10.43).Но то
Всегда было некогда думать о себе (или наоборот: всегда слишком много думала о себе под разными вывесками и разными масками) и никогда было нельзя быть собою[987]
(24.03.43).В усилиях выразить невыразимое, определить свою идентичность, обозначить «самость» (self) словом, «Дневник» Островской, на наш взгляд, использует несколько стратегий. Одна из них сродни романизации — остранение себя, нахождение для себя других имен, наименований, превращающих
Дневниковое
Собственно говоря, может быть, <…> меня уже нет? В фантоматическом городе живет некий веселый фантом, откликающийся на мое имя. Но является ли этот фантом действительно мною? Я ли это на самом деле?[1000]
(23.09.42).Я — «механическая страшная кукла — по существу мертвая»[1001]
(4.07.47).В чем причины того, что кризис идентичности переопределяется как экзистенциальная катастрофа? Ответ на этот вопрос можно попытаться найти, более подробно рассмотрев, в каких именно контекстах разыгрывается драма дневникового самоопределения Островской.
Островская последовательно утверждает в своем дневнике свою принадлежность к Культуре и Литературе как основу своей самости. Начиная с самых первых записей, она мыслит себя автором, рассматривая «Дневник» как «предтекст»[1002]
, то есть своего рода записную книжку, тетрадь для экзерсисов. Она все время ссылается на свои литературные труды, которые пишутся параллельно: некую «Золотую книгу», роман «Лебеда», стихи. В записи от 24.01.36 она самоуверенно утверждает: «Но все-таки когда-нибудь в советскую литературу я войду»[1003], позже пишет:Пройдите мимо, читатель! Если я сохраню себя, в будущем я подарю Вам большой роман[1004]
(29.11.41).Однако уже в записях тридцатых годов наряду с утверждениями о собственном даре встречаем постоянные ссылки на невозможность его реализации.