В III веке н. э. Мефодий Олимпийский, епископ Патарский писал: «…после всего ввел в мир человека, точное подобие собственного его образа, предуготовив для него этот мир как прекраснейшее жилище и своими руками образовав его – как бы прекрасное изваяние в великолепном храме»[478]
. Мне близко понимание мира как некоторого подобия художественного произведения в его сложности и целостности.В своей диссертации «Имя автора: историко-типологические аспекты экспрессивности» В. В. Мароши пишет: «Личностная выразительность обычно включена в понятие индивидуального стиля, номинированного авторским именем. В то же время в стилистике под экспрессивностью знака понимается „наличие связи между означающим и означаемым“[Долинин, 1978: 119], то есть прежде всего мотивированность знака, осознанность его „внутренней формы“. В дальнейшем мы будем употреблять понятие „экспрессивность“ в этом узком и конкретном смысле, избегая неопределенности эстетического и психологического толкований. Нас будет интересовать степень текстовой и поведенческой мотивированности такого неотъемлемого атрибута индивидуальности автора, как имя, возможности реализации его „внутренней формы“ в произведении и жизнетворчестве»[479]
.Работая с биографическими интервью, я ловлю себя на мысли об эстетической невозможности иной номинации, нежели та, которая существует в действительности. При именовании Владимира Виталием или, например, «информантом № 1», или при полном удалении имени и сохранении общих социальных характеристик утрачивается либо искажается прочтение части содержания его высказывания.
Такие элементы «лжи» позволяют говорить в тексте о том, о чем прямо по разным причинам говорить невозможно, так как они, например, дискредитируют информанта или исследователя, или автора-повествователя, за маской которого скрывается исследователь. Такую роль может выполнять описание не существовавших ситуаций, но которые могли бы (по мнению/ощущению автора прозы) существовать, разделение истории одного человека на истории нескольких людей, описание встречи с человеком, не существовавшим, вкладывание собственной истории в уста сфабрикованного информанта и т. д. При этом, как и в случае с художественным вымыслом, неизбежной условностью мира, моделируемого в художественном произведении, подобные элементы «лжи» могут содержать более точный и глубокий смысл, чем элементы, содержащие описание того, что максимально близко к происходившему в действительности. Возникает вопрос: можно ли маркировать подобные элементы в своем тексте, объясняя их природу, и при этом не дискредитировав само сообщение/произведение наличием этой «лжи» и признанием в ней?
Описанную ситуацию можно оценить следующим образом: проза перестает быть документальной и приближается к художественной, а об исследовании в таком случае лучше позабыть; в конце концов, зачем пытаться имитировать науку, если можно заниматься художественной литературой, делом не менее уважаемым и важным. Все так. Но мне уже много лет грезится перспективность этих сомнительных пограничных форм, способных объединить рациональное и иррациональное в познании. К тому же высказывание сомнений и уязвимых тезисов представляется мне неплохим путем для обновления языков гуманитарных наук и организации пространства действительно междисциплинарного диалога способом балансирования между «лажей» и «ложью».
Мне вспоминается барон Мюнхгаузена из фильма Марка Захарова: его предложение добавить в календарь 32 мая, которому нет места в сетке календаря. Хочется закончить знаменитым высказыванием этого никогда не лгавшего персонажа, слегка его перефразировав: «[Мы] слишком серьезны. Все глупости на земле делаются именно с этим выражением лица… Улыбайтесь, господа, улыбайтесь». Когда мне случается быть на научных конференциях или иным образом участвовать в академических дискуссиях, иногда хочется сказать себе эти слова, спасающие от «лажи» и примиряющие с «ложью».
Популизм в организации и субъективное благополучие работников: феномены и взаимосвязи
Наталья Павлова[480]
. Связь уровня субъективного благополучия (well-being) и привычек