Вместе с тем он был ярым противником террора и пылко осуждал тех своих коллег (Ф. Минье, А. Тьера, Б. Бюше и Ж. Ру), которые объясняли террор силой обстоятельств. Мишле не находил связи между стихийным насилием масс и целенаправленными государственными репрессиями. Террор для него был делом меньшинства, инструментом в борьбе партий. Их лидеры представлялись ему «честолюбивыми марионетками», а партийная борьба – продиктованной личными мотивами. В целом историк критически относился к выдающимся деятелям Революции. В его представлении они не были вождями Революции, напротив, их увлекала революционная стихия.
Таким образом, политики и интеллектуалы не справились со своей задачей, а задачей Революции, по Мишле, было духовное обновление общества при посредстве новой религии – гражданской религии Братства и Справедливости. Народ тоже не мог самостоятельно справиться с этой задачей, поскольку одного инстинкта, эмоционального восприятия и стихийных действий было недостаточно. Результатом стала неудача Революции как возвышенного порыва к великому идеалу.
С утверждением диктатуры народ, по выражению Мишле, «разошелся по домам», его пассивность стала причиной падения якобинцев, а после 9 термидора революция вообще закончилась. Демократия выродилась в олигархию, хотя меняющиеся власти страны продолжали спекулировать именем Народа. Однако сохранился живой дух Революции, и Мишле постарался многотомной исторической эпопеей его воскресить, страстно и талантливо защищая идеалы демократической революции, роль народа в ней, республиканские ценности.
Притом Мишле оставался объективным исследователем до Ж. Жореса и по сути – он в духе своей историософии описал парадокс, который автор «Социалистической истории» Французской революции выразил лаконичной формулой «варварская форма прогресса»[147]
. Амбивалентность Мишле в оценке Революции и ее деятелей отражала и выражала противоречивость самой революции. «Человечная и благодушная эпоха» и, одновременно (в терминах Мишле), «эпоха насилия, кровавых актов».Огюст Кошен напрасно иронизировал, что Мишле «храбро делает народ героем своей книги»[148]
. От историка-демократа требовалось подлинное мужество, чтобы, сохраняя веру в революционный народ, раскрывать фактическую канву событий. Героическое и трагическое представляло две стороны происходившего, и участие в Революции парижского люда оказывалось у Мишле повествованием о «великих трагедиях революционного Парижа».Народ как исторический субъект испытывал взлеты и падения революционного действа, и вместе со своим героем Мишле погружался в описываемую драму: «Я занят очень трудным делом – мне нужно еще раз пережить, проделать, перестрадать Революцию. Я только что прошел через Сентябрь и все смертные муки; меня убивали в Аббатстве, а потом я шел в Революционный трибунал, то есть на гильотину»[149]
, – писал он в частном письме в сентябре 1849 года.По замечательно точному выражению семиолога Ролана Барта, «пожиратель истории» Мишле был «болен» историей. «Поглощая» в воображении прошлые века, «проходя» по истории боготворимой им Революции, он в полной мере ощущал изнанку совершавшегося. Спотыкаясь на ухабах, проваливаясь в лужи крови, он, по словам Барта, испытывал «приступы тошноты, головокружения, удушья»[150]
.Налет субъективизации в его творчестве объясним не только личностным отношением к революционной традиции или наследием романтизма. Налицо также глубокое проникновение в коллективную психологию своих героев, а описание историком сентябрьских событий 1792 года – подлинный историографический феномен проникновения в человеческую душу, выделяющий историка в стереотипном восприятии этих событий как вариации «бессмысленного и беспощадного» бунта.
До жутких подробностей описывая коллективный самосуд, Мишле вскрывал невротические состояния человеческого духа. Много лет изучавший средневековую историю, он без труда находил неизбывную архаику массового поведения, доходящее до неистовой ярости стремление к самоспасению, убийственные фантомы коллективного воображения: «В измученных ужасом умах возникали образы, достойные великих и мрачных поэтов Средневековья». Вместе со слухами о сдаче вследствие предательства пограничных крепостей возникло «жуткое ощущение падения в бездну». Как и во времена вторжений варваров или Столетней войны, парижанам чудилось приближение
Не только ненависть, рожденная угрожающей ситуацией, двигала толпой; существовали, по Мишле, глубинные народные инстинкты: «К убийству подталкивала и еще одна идея, варварская, ребяческая, не раз возникавшая на заре народов, в эпоху Античности – идея великого и радикального морального очищения, надежда оздоровить мир, полностью истребив зло». Слабо до сих пор разработанный в историографии Революции, тем не менее фундаментальный архетип массового сознания!