Только он-то не из таких. Не намерен вливаться в их строй. И даже не в состоянии вообразить себе армию, целиком состоящую из подобных израненных калек.
За бортом бурлила черная, ничего не подозревающая о водовороте его мыслей вода, несла все, что только могла, к отдаленному морю. Холодная от воспоминаний о снегах и льдах высокогорья, медленная от взвеси потревоженной земли и истертых в прах камней. Внизу скользили над илом огромные черепахи. В струях потока вились угри-кровососы – хвост да челюсти, ничего больше, – выискивая толстобрюхих карпов и сомов. От округлых камней и прибрежной гальки дрожащими плюмажами расходилась муть. А в слое ила захоронены амфоры из обожженной глины, ржавые железяки – инструменты, гвозди, оружие – и длинные, гладкие, словно бы припорошенные пухом кости бесчисленных животных. Полное всевозможных предметов речное дно разворачивалось подобно свитку, содержащему длинную – до самого моря – историю.
Он уже отпустил сознание на волю, предоставив ему скользить среди многочисленных существ, скрытых волнистой поверхностью, – от одной искорки к следующей. Это сделалось у него чем-то вроде привычки. Где бы Флакон ни оказывался, он распускал во все стороны щупальца, разраставшуюся подобно корням сеть своего знания об окружающем мире. Без этого ему теперь было неуютно. И однако подобная чувствительность вовсе не всегда казалась даром. По мере того как он осознавал, насколько все вокруг связано между собой, он также все более склонялся к подозрению, что любая из жизней замкнута в своем собственном круге и практически слепа по отношению ко всему внешнему. Дело тут не в масштабе, не в размере претензий тех, кто находится внутри круга, даже не в том, во что они верят, – они кружили там, совершенно ничего не зная об огромной вселенной за его пределами.
Сознание иначе не может. Оно не рассчитано на глубину, и даже если ему доведется прикоснуться к чуду, оно соскальзывает, не в силах ухватиться.