Был Витька уже кривой, как турецкая сабля, ибо справлял поминки ещё с утра, а затем догонялся в посёлке. Худой кадык бултыхался в тонкой шее, выпирали под рубахой позвонки, острился длинный облупленный нос, да и во всём Витькином существе, как в Сане когда-то, было некое досадное неустройство. Это, впрочем, не мешало ему драться с женой, пить «Боярышник» на жаре, листать похабные газеты и плевать сквозь соломинку на возившегося в траве жука, которому он ампутировал крылья.
– Огурцы соли́, дядь Сань, я-то соль не ем – по-очки!.. – от щедрот угощал Витька, у которого захлестнуло водочным пеклом дыхание и слёзы наползли на глаза.
И Саня, как ему этого не хотелось, по примеру Витьки помолчал – и выпил муторное, как растительное масло, пойло, мягко отдающее глицерином. На миг расцвело в глазах, и тут же поблёкло. Он потыкал в банку обломком огурца и, обжигая потрескавшиеся губы ржавой солью, запихал в рот. Говорить было не о чем; спросил первое, что вместе с огуречным семечком село на язык:
– Что с ней стало-то? – сплюнул семечко, утёр губы. – Ну, как получилось?
– А моторчик, – кротко сказал Витька, когда отдышался, и жизнь вновь улыбнулась ему. – Моторчик заглох, дядь Сань!..
Латаный-перелатаный поселковый уазик с красным крестом на боку промчал в соседнее село, поднимая над собой пыль и серебрясь сквозь это дымное серое облако выпуклым лобовым стеклом. Витька, проводив его восторженными глазами, энергично вздохнул и с брызгами разгрыз огуречный задок.
– Может, кто-нибудь кердыкнулся?! Я тогда опять с дядей Борей пойду могилу рыть, пусть Валька с заугланами пасёт за меня…
Никакое письмо, как выяснилось к вечеру, Витька не получал и получить, дырявое сердце, не мог, поскольку не было у него ни родины, ни флага, а писать ему можно было лишь с почтовыми голубями. Скорее всего, и тётка его была жива и здорова. Но Витька всё равно ходил как в воду опущенный, оставив стадо оборвышам, и под тёткину несчастную кончину выбирал в магазине крупный долг. Он врал навылет, прямо в душу, что маманя «кинула» его, а братиков и сестёр (которых у него отродясь не было) продали американцам «на органы». Только что не плакал: сухи и сметливы были его глаза, крылись под козырьком бейсболки «Речфлот», съехавшей на брови.
Следом волоклась растрёпанная Валька. С каждым шагом играли жилы на её сваренном лице, а рот сам собой, против её воли, широко открывался книзу, словно потягиваемый незримыми нитками, которыми всю Вальку приводили в движение, как тряпичную куклу.
– Сирота, сирота! Плохо я одета! Никто замуж не берёт – эх! – девушку за это! – орала от ужаса за себя, за своё уродство, которое спьяну выставляла, а трезвая прятала за семью одёжками.
Этот случай почему-то так подействовал на Саню, что он дня два не мог ни есть, ни пить и болел хуже, чем от живота, а во сне вскидывался и звал брата.
9
В субботу, на Ильин день, в котельную неожиданно пришёл участковый милиционер.
Стояла жара, все дни над красным от солнца перелеском не было ни облачка, закаты пенились багровые и густые, в посёлке пахло угольным шлаком, которым зимой посыпали дороги, а дощатые желоба рассохлись, и осы свили в них гудящие гнёзда. Вот и пожилой майор Коробейников походил на грустное растение, корешки которого спеклись в сухой земле, и его выдернули из почвы, пустили катом по белу свету, чтобы шугало крапиву и репей. И когда бы растение ни возвращалось со службы в родную коробушку, полнёхонькую таких же грустных и плотных, уже семейных коробчат во главе с маленькой добрейшей Коробчихой, – всё это перекати-поле не могло угомониться, о чём-то кручинилось и куда-то стремилось, хотя огромная, глаже, чем у Сани, лысина кисло потела и походила на лесосеку, на которой только по склону уцелели редкие деревья и картавый кустарник. Но дело своё Коробейников знал, блестел замок его пошарканной в уголках, словно объеденной мышами планшетки, подбирал коренастую широкую тушу сальный ремень, тяжёлый пистолет на короткой сильной ляжке бдительно оттягивал кобуру.
– Ильин день, а дождя нету! Хоть бы брызнул под вечер, а то третью неделю поливаю картошку из мотопомпы… – Зажав планшетку под мышкой, Коробейников по-свойски загремел в ведре с водой железной кружкой.
– Это с крана, – предупредил Саня, а Коробейников что-то прожурчал в ответ и стал пить.
Вода, дымчатая от извести, шипучей воронкой утекала Коробейникову в рот, частью выливаясь обратно и капая на пол, где твёрдо встали ноги участкового, и только в небольшой ямочке на подбородке, зацепившись на щетинку, слезилась одна капелька. Отпив, Коробейников плеснул из кружки на лысину, затем в лицо, смёл рукавом и посмотрел оживлённо, надраенно.
– Ох, х-х-хорошо-о!.. – крякнул крепко, ядрёно, как будто махнул рюмку спирта и рванул зубами хрусткий солёный огурец.
Он словно чего-то ждал, однако Саня не понимал.
– Недавно ездил в город к отцу Иннокентию, поставил свечку за матушку… – прохаживаясь взад-вперёд, издалека начал Коробейников. – Ей же шестнадцатого – тридцать лет со дня смерти… Знаешь, как я свою старушку хоронил?