В светлую лунную ночь в нестерпимом тяжёлом морозном воздухе виснет чуть не металлический скрип сотни колёс о снежный накат или нарыпень подполозный. Когда выходило терпение – повозники забегали греться на немногие срединочные огоньки хат, почти невидные в ослепительном свете луны. В облаках мороза врывались туда по пятеро и больше, выстуживая последнее избяное сугрево, сматывали заиндевевшие башлыки с лиц, обнажая щёки, чёрные от небритых щетин. Хозяйка-казачка унимала разревевшегося в подвешенной люльке младенца. Учительница из Черкасс качала с ней рядом своего на руках. Из-под тулупа с запечья высовывались рожицы десятилетних казачат. По военному переполнению оказывалась тут и киевлянка-комсомолка, светлорусая Галя, как о здоровьи больной матери, расспрашивала о последней сводке. Быстро сходятся люди, когда такая стужа на дворе и на душе. Галя показывает свою заветную фотографию: физкультурный парад на Крещатике, и, открывая его, идут под руку 16 девушек, изображая 16 республик{290}; и – в Киеве изображая саму Украину! – идёт Галя в вышитом полотняном платьи, в венке цветов вкруг головы. Нержин любуется и самой живой Галей, на мало лет помоложе, чем сам, и её нетроганой молодой красотой на фотографии – и с высшим тёплым чувством, и взглядом не мужским, а отцовским – тихо ей, чтоб не слышали другие, не смеялись:
– Крепитесь, Галя. Отобьём вам Киев.
Она встряхивает головой:
– Не могу здесь. Чужие, и нас не любят. Уйду на фронт.
А – каково же, наконец, и когда на фронт Глебу?..
С улицы доходит равномерный скрип: лошади не выдержали и сами пошли всем обозом. Докуриваются скрутки, обжигающие усы, на бегу обматываются башлыки или застёгивают будёновские шлемы, кому выдали. И снова ползёт и верезжит безконечный обоз, и снова ползёт и верезжит безконечная война.
Чего в колхозе не воровали – за то взвод отрабатывал. Но за постой по хатам и что поедали у хозяев – никто же тем не платил ничего. И хотя стал красноармейский паёк частью подбывать – а у казаков по-прежнему стояли нахлебниками и не чуяли от них большой ласки: стояли как бы оккупантами.
И эта казачья неприязнь и недоверие ещё утягчились после одной тяжёлой ночи. После вечерней поверки задержали взвод на ферме. Рассадили обозников на соломку, а перед ними у стола появились: председатель сельсовета, чекист в форме и Брант. Первый мало говорил, Брант только сидел величественно, а главный объяснитель был чекист. Что м ы вот тут – то есть советская власть и красноармейцы, находимся в казачьем окружении, где, может быть, не до конца искоренена враждебность к нам и, хотя большая часть казаков мобилизована, возможны и вражеские выступления. И наступающей ночью наша боевая задача: обойти все избы и изъять возможно хранимое оружие: требованиями и обысками.
Хмуро выслушали обозники. (Ничего не мог тут чекист поделать: ведь и из них половина была казаков, а такие, как Трухачёв, так ещё и похуже?) И первый раз при революционных словах трубы революции не взыграли в груди Нержина: было низко и мерзко идти обыскивать собственных хозяев-кормильцев.
Потом Таёкин стал распределять по группам, два-три человека, а председатель следил назначить каждой группе такие хаты, где б никто из них не жил. Потом и всё уже было готово – не пускали: пусть все спать лягут. И ещё: так в каждую избу тихо стучать и обращаться, чтоб соседей раньше времени не предупредить. И – пошли.
Нержину было стыдно, а напарники его и вовсе шли нехотя. Известно, что с обысками ходят по ночам – но какие-то для того особенные люди, не мы же? Пропустить, не ходить? – узнается, что в таких хатах не были. Значит, стучать в каждое оконце: поднимись, хозяева, открой, газ засвети, мы от властей. И при засвеченном газе зависимо и тревожно смотрят те же хозяева, перебуженные. Но и у кого же сердце повернётся – ворошить, властно обыскивать? Стыдно и гадко. А вот, мол, послали нас: нет ли у вас какого оружия? Оружия? да откуда? Ну, нет так и нет, и прочь. Со всего обыска по хутору принесли только пару охотничьих ружей, с тем чекист и уехал к утру.
Шли дни, при Бранте Нержину стало жить намного легче. Не только тот официально утвердил и в службу зачёл отлучки в сельсовет за телефоном и на почту за газетами, и даже Нержину проводить со взводом регулярные политзанятия, а Таёкин потускнел, потом вовсе перевёлся в другой взвод, – Брант делал Нержину и другие незаконные поблажки, освобождал от очередных ночных грабительских поездок. А по вечерам иногда звал заходить к себе на квартиру.