На постой Брант стал не в казачьей избе, а в единственной, которую, пустовавшую, сельсовет отдал двум эвакуированным еврейским семьям. В избе не было телят и овечьей одуряющей вони, но стоял нестерпимый гомон, не утихали вздоры между семьёй одесситов и семьёй гомельчан (Брант, столично брезгливо кривясь, называл вторых местечковыми); с ним, с самим младшим лейтенантом, грозой обозников, тут разговаривали совсем непочтительно, вышучивали, укоряли, что дрова кончаются, а он не шлёт из лесу новых, да и колоть заставляли самого (он звал кого из взвода), потому что он был единственным мужчиной среди дюжины обитателей этой бездворой, беззаборной, непропакленной, а внутри нераспорядливой избы. Зато из его командирского пайка Давиду Исаевичу готовили, исполу, какие-то кушанья, и ещё он напропалую флиртовал с пышной черноволосой молодой Ревеккой, чей муж где-то в армии, и, судя по многочисленным дневным шуткам, перекладывался к ней ночами. Итак, квартирой своей он был доволен и становился в ней неузнаваемо штатский и естественный.
Поздним зимним вечером, когда вьюга, беснуясь, свиристела о брёвна и меж брёвен избёнки, Брант, сидя за столом в артистической позе (не артистических он и не знал), длинноногий, не поместимый тут, длиннолицый, с большими белками крупных выразительных глаз, отодвигая какие-нибудь поджаренные сухарики и с демонической мукой пропуская длинные нежные пальцы сквозь густые чёрные волосы, открывался:
– Вы понимаете, Нержин, я привык к утончённой жизни. Я не знал, что значит сидеть дальше второго ряда партера в нашем – втором в мире по красоте, а первый где-то в Италии – одесском театре! Я не знал, как можно надеть два дня подряд один и тот же костюм. Я уж не стану упоминать, что профессор Столярский – мировая величина! – был моим хорошим знакомым{291}. И вот приходит война – и ф с ё летит к чёрту!
Он вскидывал, распяливал пальцы обеих рук, вращал белками и прорёвывал:
– Ф-фсё!!!
Разговоры с Нержиным и сводились к долгим монологам-воспоминаниям Бранта. А когда Нержин пытался вклинить и свои слова, о своей боли, Брант вскидывал величественно голову и с тем большей выразительностью, почти в агонии, дохрипывал:
– Фс-с-сё…
И во взводе и в роте все уже приуютились к безопасной жизни в тыловой глуши. Среди обозников, кто помоложе, сумели с выбором стать на постой к молодым обезмуженным казачкам, и кажется, ко взаимному удовольствию. Только на Нержина не мог снизойти покой, и никакой сладости он тут не находил, в Дурновке. Осенью он метался, что не может спасти Революцию от гибели. Теперь, зимой, он боялся, что не успеет на фронт к сокрушительному наступлению наших армий, которое, очевидно, разразится весной. Перед глазами его стоял заголовок одной из январских «Правд»: «Расколошматить немца за зиму так, чтоб весной он не мог подняться!»{292}. Нержин знал, что не простит себе всю жизнь, если не успеет принять участие в этой войне. Редких приходивших из госпиталя на пополнение обоза фронтовиков – вид, шрамы, рассказы жгли Глеба неутихающей, не дающей сна обидой: как же глупо он вляпался в этот обоз – а его однокурсники уже на фронте, и лейтенантами. И, пользуясь единственным возможным армейским порядком, он изливал свою тоску в рапортах, подаваемых через Бранта: просил и просил начальство откомандировать его в артиллерию. Попасть на фронт и умереть – было красиво, но такими странными мечтами он не мог делиться тут ни с кем из окружающих.
21 января, в годовщину ленинской смерти, в тихий тёплый вечер с грустной сыроватой мглой, во взвод приехал проводить беседу о Ленине новый политрук роты Петров. У него были льняные волосы, голубые глаза, курносое лицо, простой, ничем не замечательный голос и манера говорить. При желтоватом свете семилинейной лампы{293} он в комнате фермы незатейливо рассказывал о Ленине и сводил к важности сегодняшней победы. После беседы Нержин решился подойти к нему, узнать о судьбе своих рапортов да и спросить совета, чем помочь горю.
– Так это ты писал? Вот ты какой. Ну, послали мы два твоих рапорта в штаб батальона. Да только там они, наверно, и осядут. Не принято вообще рапорта рядовых посылать в штаб Округа.
– Но как же мне быть, товарищ политрук? Как же мне попасть в артиллерию?!
– А вот когда мы поедем на фронт – может, там и удастся тебя куда-нибудь передать. – Смотрел сожалительно. – Жалко, жалко, я знаю, что в артиллерии нужны математики. Есть такие части, я встречал, сразу по несколько расчётчиков сидит. Куда ж мне тебя определить? На склад не хочешь? Писарем? Там полегче. Будешь балансы сводить.
Предложение это было бы крайне обидно, если б не полное добродушие Петрова. О нет! Склад? писарем? – это был совсем ничтожный переход. Нержин потряс головой.
Политрук понимающе улыбнулся:
– Да… Посмотрю, конечно, что-нибудь. Но помочь не обещаю. Не обещаю.
А помог. И – при участии Бранта.