Нержин услышал, что вот так они просидят неделю; что потом пешком погонят до Урала; что сегодня же ночью на машинах без винтовок отвезут на передовую; что сейчас будут отбирать у кого что есть из продуктов (у Нержина было харча на день, и это его не волновало); и сапоги будут отбирать, заменяя на ботинки с обмотками. Нержин робко что-то возразил соседу о сапогах – его грубо подняли на смех, – и выяснилось, что никто из окружающих не сомневался в желании, ни в праве военкомата отобрать сапоги, – а сидели все в сапогах. И ещё много мрачных предсказаний услышал Нержин – и не было среди них ни одного доброго. Правда, много спорили, до ярости опровергали одно предположение, но чтоб заменить его ещё более ужасным другим. Проверить нельзя было ни того ни этого – и тягость всеобщей безнадёжности окольцевала Нержина. Ему очень хотелось поделиться с кем-нибудь своей тревогой об артиллерии, как ему туда попасть, но он молчал, понимая, что его ещё хуже осмеют, чем с сапогами, и раздавят мечту, как ящерицу.
Так шли долгие-долгие часы, а мобилизованных всё подбывало, Нержин уже перетиснулся со сквозняка поглубже, поел без аппетита рязмятые крутые яйца, уже зажглись высокие верхние слабые лампочки в зале – но не только смотреть ему не хотелось на своих соседей – костеняще не хотелось ему ни думать, ни жить. Где была та молодая краснофлагая страна, по которой он носился доселе? Если б эти люди не говорили по-русски, Нержин не поверил бы, что они его земляки. Почему ни одна страница родной литературы не дохнула на него этим неколебимым, упрямо-мрачным, но ещё какую-то тайну знающим взглядом тысяч – ещё какую-то тайну, иначе нельзя было бы жить! Наблюдатели, баричи! Они
Были интересные книги в портфеле, но при таких соседях стеснялся Глеб тут читать, да и света не хватало. Обхватив колена руками, задремал. Дремали и другие. Так день прошёл безо всяких объявлений (и соседи истолковали, что и хорошо, лишний день живы), и люди укладывались на ночь, мешки под голову, а ноги поджав или протолкнув между соседями. Вдруг стали сгонять тех, кто расположился выше и лучше всех, на дощатом помосте сцены, у дальней стены. Окна вовсе уж показывали темень, воздух в зале угрелся, больше половины людей спало, когда несколько человек, среди них пара девок, к которым со всех сторон тянулись шутки и руки, прошли через лежащих и сидящих к помосту, на помост выскочил какой-то молодой парень с растрёпанными белыми волосами и, шутовски размахивая руками, пронзительно закричал:
– Работники искусства – Красной армии! Начинаем концерт художественной самодеятельности железнодорожного клуба. Выступает…
И начали выступать. Выполз на сцену гармонист, сыграл марш из «Весёлых ребят» и что-то из Блантера. Это была та самая молодая краснофлагая страна, о которой вот недавно горевал Глеб. Та, да не та. Гармонь резала благородные уши, воспитанные на фортепианных сонатах. Выскочил конферансье и объявил о себе в третьем лице, что он прочтёт монолог Щукаря. Натужный, вовсе не смешной юмор в таком же натужном исполнении был бы очень нуден, если б надо было его слушать – но зрители могли и спать. Нержин использовал эту возможность, положил под голову портфель и окутался своей безобразнейшей шубой ещё школьных времён – с карманами на отрыве, облезлым мехом воротника, белыми клочьями ваты из прорванной подкладки и ошмыганными до белизны петлями. Ещё слышал Глеб, но уже не видел топот чечётки, потом лезгинки того же самого конферансье ещё с какой-то девицей под ту же гармошку. Иные из окружающих полусидели, смотря на сцену, кто улыбался, большинство же решительно укладывалось спать, если ещё не спало. Потом объявлено было, что ещё другая девица под тот же аккомпанемент исполнит русскую народную песню. И вдруг случилось чудо. Всё та же гармошка, всё тот же нехваткий гармонист – но дребезжащие хриплые звуки спаялись теплом и вознеслись под дальние открытые стропила недостроенного клуба. Нержин не выдержал, приподнялся, увидел, что там и сям, здесь и подале, подымаются, подымаются уже лёгшие люди, чтоб лучше видеть и слышать. Девушка, ни лица, ни фигуры которой Глеб не мог разглядеть за дальностью, пела как-то жалостно, а слова чем-то подходили к сегодняшнему вечеру, хотя относились не к расставанию, а к возврату:
Первый раз Глеб был захвачен незамысловатой песней, да ещё под гармошку. Он хотел усмехнуться над собой, но не вышло: в глазах стояли слёзы. Длинные стены клуба поплыли, поплыли, представилось растерянное лицо Нади в последнем поцелуе, представился опоганенный нашествием Ростов, измятый танками Театральный парк, вся молодость их поколения, теперь вытоптанная.