Из-за полосатой ограды выстрекотал «газик», от колес до тента седенький от пыли, понесся прямо на Люсю и остановился метрах в десяти, на самой середине выгона. Дверца машины отскочила, на землю грузно топнулся длиннющий мужчина и зашагал в ее сторону. Первой мыслью было бежать, бежать, зажмурившись, куда понесут ноги: ведь к ней с хмурым, нет, даже со злым лицом шел председатель колхоза Макаров, отец Васи… К ней? Зачем? Да он же, поди, и знать не знал никогда о ее существовании на свете! Неужели теперь знает? И что же?
Степан Макарович, немного не дойдя до нее, вдруг остановился, отвернулся и встал, растопырив длинные ноги и став похожим на большой разведенный циркуль. От машины к нему шел незнакомый человек в кожаном пальто с рулеткой в руках. Степан Макарович осадил его криком: «Да не оттуда, не оттуда! Вон от колышка начинай, елкина мать!» Ах, вот оно что — они, оказывается, приехали размерять площадь. Люся выдохнула глубоко — аж сдавило в груди, как зажала дыхание, — и бросилась к проулку. И даже обида вроде бы мелькнула по сердцу: да он просто не заметил ее, словно она пустое место!
Но страхи ее на этом не кончились. Только пробежала она мимо леспромхозовской бани и только ступила на родную улочку — навстречу, с узлом белья в руках, Васина мать. Болезная, незаметная, она не выходила в колхоз, не казалась на люди, все время возилась по дому. Даже на улицу выглядывала редко. И как ее звали-то, Люся знала нетвердо — то ли «теть Тань», то ли «теть Мань» — и уж наверно представляла, что женщина эта тоже не знает ее, но Васина мать нежданно улыбнулась ей, враз похорошев узким белым лицом, и шелестнула губами:
— Никак-та — Людук? По маме соскучила?
Всего два человека звали Люсю в Синявине на чувашский лад — Людук: ее мать и Васина.
— Здравствуйте… — растерялась Люся. «Знает! — мелькнуло у самой в голове. — Разве утаишь чего в деревне!» — Да, отпустили вот на денек…
На том и разминулись. Заскочив на крыльцо — вот оно, «наше»! — Люся обернулась. Васина мать, костлявая и высокоплечая, заметно скошенная на правый бок, шла к бане, низко склонив взгляд: словно оброненное что выискивала в ковре гусиных лапок, утеснивших тропу. И походка-то у нее нескладная: правая нога подволакивается и слышно шаркает по земле. Ну старушка древняя, одрябшая совсем, да и только! А ведь не старая она, много моложе Люсиной матери. Примерно на столько, на сколько Гриша старше Васи. Это не старость в ней, а что-то такое… такое надрывное, от которого сердце рвется на части. Жалеют ее, наверное, все — один вид ее не может вызвать ничего кроме жалости, — но у Люси к ней свое имеется, особенно памятное.
Однажды сидели они с Гришей в сугробе, наметанном по самую крышу сарая. Гораздый на выдумки, Гриша надумал выкопать в сумете пещеру-дворец: с колоннами, купольным сводом да переходами. Возились старательно, во вкус пришли. И вдруг во дворе Макаровых стук, гром и громкий злой голос отца Васи. Быстро все стихло, как и началось, но тут скрипнула калитка и вышла в огород Васина мать, приткнулась в углу к стенке коровника. Плакала не плакала она, а поскуливала сдавленно, как обиженный кутенок. Потом как бухнется на колени и ну отвешивать поклоны, почти тычась лицом в снег. Люся не уловила и слова — так быстро бормотала соседка, — но Гриша взрослее и знает по-чувашски хорошо, еще в чувашской школе учился до переезда в Синявино, и пересказал в избе Люсе, что успел ухватить. Получилось не совсем понятно, но страшно интересно. Васина мать, оказывается, просила великого бога не обделить хлебом, и бог велел Тому, Кто Дает Хлеб, кормить ее сытно. Она просила бога дать ей сына, и Тот, Кто Дает Детей, подарил ей сына. Теперь же она просит бога только об одном: чтобы сына ее берег Тот, Кто Хранит в Пути, чтобы сладко сыну жилось на свете и чтобы матерью ему была Мать Цветов. Последнее очень понравилось Люсе: Мать Цветов… Даже теперь, через разномногие годы, нет-нет да и приснится большой-большой цветовой луг, и ходит по нему, напевая нежную песню, прекрасная женщина… Отец, прислушавшийся к разговору детей, засмеялся тогда и сказал: «Не больно-то упомнишь у чувашей! У них, говорят, семьдесят семь богов и семьдесят семь чертей». Но Люсе нисколько не было смешно, ей так стало жалко соседку, что она даже всплакнула украдкой.
…Со двора дошло знакомое с самого-самого детства постукивание — сторожкое, ласковое-ласковое: тк-тк, тк-тк! Это отец что-то вытачивает, выдалбливает, вырезает. Будь сейчас осень поздняя или зима — дивиться бы нечему, но теперь-то, в самую страду уборки! Стук этот мог значить только одно: у отца опять крупные нелады, он сильно не в духах и поэтому плюнул на все и возится у верстака. Мама, конечно, в поле, на картошке… Люся ошиблась: настроение у отца, по всему, было в порядке — он, склонившись к широкой доске, больше половины которой уже было заузорено, довольно мурлыкал: «Гу-лял по Ура-лу Ча-па-ев герой…» Увидев дочь, он выпрямился, по-чапаевски лихо крутанул серый ус и хохотнул обрадованно: