Как и положено продуктам «творческой болезни», подобные «открытия» впоследствии превратились для Юнга в абсолютную и непререкаемую истину. Несмотря на их очевидный метафизически–умозрительный характер, Юнг всеми силами пытался убедить остальных в том, что архетипы — эмпирический феномен, обнаруженный им в процессе тщательного научного исследования. «Те, кто знал Юнга лично, — отмечает Элленбергер, — помнят, что он говорил об этих понятиях тоном, выражавшим абсолютную убежденность, т.е. как о чем–то таком, с чем сталкивался лицом к лицу; примерно таким же тоном Фрейд говорил о сексуальности и эдиповом комплексе» [76, pp. 338–339]. Подобная страстная тональность, несвойственная научной речи, уже сама по себе вызывает серьезные подозрения. Однако это недоверие еще более усиливается от осознания того факта, что во всем остальном «Юнг вовсе не производил впечатления человека с мистическими или метафизическими наклонностями; наоборот, по своей натуре он был очень практичным
(курсив мой. — В.М.) человеком, никогда не терявшим из виду конкретную реальность» [76, р. 339]. Множество примеров глубокой привязанности Карла Густава Юнга к скромным радостям мира сего, как то деньги, роскошь и слава, можно встретить у Ричарда Нолла. Особенно выразительным в этом плане является пример долговременного и гигантского, по тем временам, финансового донорства в пользу основателя аналитической психологии со стороны одной из его ранних пациенток — дочери знаменитого американского богача Джона Д. Рокфеллера (см. главу «Эдит Рокфеллер–Маккормик — Рокфеллер–психоаналитик» книги «Арийский Христос»).В связи с этой явной несообразностью (Юнг как весьма практичный господин и Юнг как совершенно отрешенный от повседневных сует мистик) напрашивается еще более острый вопрос, но теперь уже не к Юнгу, а к самому Элленбергеру. Раз, как он утверждает, связи с реальностью Юнг никогда не терял, то не имеем ли мы дело с глубоко продуманной и тщательно срежиссированной симуляцией
творческого безумия? И в самом деле, сперва была демонстративная изоляция, затем появился вымышленный духовный гуру, а теперь еще и это «погружение в бездны бессознательного» при цепком сохранении связей с обыденностью. Не слишком ли много натяжек для одной болезни?Элленбергер, судя по всему, искренне верил в то, что, по крайней мере, самому Юнгу это общение с потусторонними духовными существами представлялось совершенно реальным и подлинным событием. Однако, например, Мэрвин Голдверт (один из современных американских авторов, пишущих об истории психоанализа), посвятивший анализу элленбергеровского понятия «творческая болезнь» целую книгу под названием «Раненые целители: творческая болезнь у пионеров глубинной психологии», считает, что образ Филемона явился плодом вполне осознанной
фальсификации, а его реальным прототипом следует считать юнговскую наперсницу той поры — Тони Вольф. «Для Карла, — пишет Голдверт, — Тони служила фигурой, на которую осуществлялось перенесение, примерно в таком же ключе, как у Фрейда с Флиссом. Дело было не только в его сексуальном влечении к ней, но также и в том, что Тони служила удачным дополнением к его душевным процессам, была выражением его собственного бессознательного. <...> В ходе его творческой болезни она была ему другом, возлюбленной, терапевтом, а также своего рода экранным отражением. Однако при написании своих мемуаров он, вместо того, чтобы признать ту огромную роль, которую она сыграла в его исцелении, приписал эту роль вымышленным фигурам, например, Филемону» [90, р. 88]. Как видим, Голдверт сетует на Юнга, однако, нелишне отметить, что само по себе изобретение Филемона совершенно не тревожит этого исследователя «творческих заболеваний», ему лишь обидно за незаслуженно умаленную роль любовницы одного из пионеров глубинной психологии. О том, что в реальной жизни роль Филемона играла Антония Вольф, говорила и автор одной из апологетических биографий Юнга Барбара Ханнах [94, pp. 103, 117].Создается впечатление, что Юнг, по крайней мере подспудно, осознавал, что этой болезнью имеет смысл
переболеть. Если бы мы располагали точными сведениями о том, что он был знаком с фактом «творческой болезни» у Фрейда, можно было бы с известной уверенностью заявлять, что огромные успехи, достигнутые во многом вследствие этого заболевания, побудили его повторить столь многообещающий эксперимент. Однако Элленбергер утверждает, что Юнг вряд ли имел представление о «творческой болезни» Фрейда. Но неужели, кроме Фрейда, больше не у кого было «поучиться»? Да и стоит ли считать случай Фрейда наиболее ярким примером подобного заболевания? Разумеется, нет.