От месяца далеко вперед высветилась разбитая в непогодь грузовиками центральная поселковая дорога, остро затвердевшая наезженными колеями. За штакетниками по обеим сторонам улицы поблескивали искорками легшего на землю холода выкопанные огороды с торчащими из грядок то здесь, то там капустными кочерыжками, со спутавшимися среди прошлогодних виц стебельками давно обобранного гороха, с повсюду полегшими к зиме помидорными кустами, на которых пооставались красные-красные и белые тряпочки, какими кусты эти привязывали к колышкам, заботливо выдернутым до будущего года. И в домах тоже было тихо. Все живое словно ушло куда-то до лучших времен, точно схоронилось в самое нутро земли этою осеннею, месяцем высветленною ночью, как укрылись и сами люди за стенами двухэтажных домов, надежно забившись в укромные постели.
И посреди всего этого была нынче Гайда совершенно одна.
Она бежала, тяжело дыша, и слышала, как тяжело и жарко дышит, и оттого казалось ей, будто не она на самом деле так дышит, а оно, ЭТО, настигая, мчится за нею, и она заторопилась тогда зачем-то, как только могла.
Так бежала она долго, столь долго, что ей начало уже чудиться, будто оно отстает, что не слышно уже его, что, наконец, просто освобождается она от всего лишнего и становится, как никогда прежде, столь свободной, что ей уже не требуется ничего больше привычного, без чего раньше представлялось так трудно обходиться, — ни вечерней веранды, ни скупой ласки, ни чистой подстилки. Она брела, еле переставляя больные лапы, и ей чудилось, будто она еще сильная и могучая собака, как в молодости, только, пожалуй, поопытнее, чем тогда, что для нее лишь нынче начинается какая-то новая, беспокойная, неведомая жизнь, которою вокруг нее жили постоянно, оказывается, все другие и все другое… Но в действительности тело ее покидала сейчас всякая жизнь совершенно, и та, остатками которой она все еще жила, и та, жить которою она еще стремилась.
Она взбежала на пологие эти горбы за поселком, по которым изворачивалась дорога, и увидала темно отблеснувшие, холодные плесы болот, тихий, застывший и таинственный мир камышей, диких и настоящих, непохожих на те, какие для украшений хозяйка ставила в вазы, и вошла в изгнившие на корню болотные березы, просыпавшие сухие и желтые свои листья на все вокруг, на камыши и плесы.
Дальше направилась она вниз, к этим болотам, спотыкаясь о неровно затвердевшую землю, падая время от времени и бесчувственно уже стукаясь мордою, но ей все продолжало казаться, будто летит она по воздуху, едва касаясь поверхности земли комками мягких и легких лап. Как некогда…
Свернув с дороги, прошла она жесткой и колкой застывшей травой и остановилась вдруг, догадавшись, что идти дальше некуда, что пришла наконец к тому, к чему стремилась.
Было вокруг необычайно волшебно и тихо, как не бывало никогда раньше, и еще строже и необыкновеннее, чем когда оказалась она в одиночестве на крыльце огромного, наполовину давно опустевшего гулкого дома.
По поверхности воды у берегов, у посверкивавших изморозью тростников и камышей, мерцал уже первый, к утру на глазах нарождающийся ледок, схватывая просыпавшиеся в воду листы, а в глубине плеса, у кочей, еще только-только возникал легкий, как дух, туман, который к утру совсем сокроет болота и тихо и покорно исчезнет вдруг над гладью розовой слепящей воды, едва поднимется из-за леса новое солнце…
И вдруг Гайда увидала совсем неподалеку перед собой бездомную черную суку.
Сука сидела на земле, твердо расставив передние лапы, готовая в любой момент вскочить, и глядела на Гайду, чуть скосив морду и посверкивая зеленоватыми осторожными глазами. И Гайда сообразила, что — все, что теперь пришло к ней ЭТО…
У нее подкосились лапы, и она упала, уткнувшись мордой в пустоту впереди себя. Краешком глаза Гайда еще видела, как черная сука тотчас же встала, отряхнулась и, виляя хвостом, осторожно направилась к ней, Гайда зарычала, но, впрочем, так показалось ей только. В действительности же скрутили ее судороги, морда оскалилась. И, словно будучи уже где-то далеко-далеко от всего своего околевающего тела, Гайда в последнее мгновение почувствовала вдруг, как бездомная грязная сука, которую она всегда отгоняла от усадьбы и от самой себя, будто бы лижет теперь ее, Гайду, и жалобно, точно зовет, поскуливает и виляет хвостом. И Гайде самой захотелось тогда скулить жалобно и благодарно и лизать самой примиренно ее, эту бездомную суку, которая все эти годы жила повсюду вокруг где-то какою-то иною, голодною и доброю жизнью, и теперь жалеет ее, Гайду, за нечто такое, за что совсем, может быть, жалеть никогда и никого не следует…
Но казалось лишь все это Гайде. Она была уже совсем далеко-далеко где-то ото всего своего совершенно непослушного теперь тела, или, вернее, ее уже нигде больше не было…
Андрей Скалон
Хозяйка