Все это я знала, потому что проходили недели, и гауптшарфюрер начал посылать меня по каким-нибудь надобностям в другие части лагеря. То попросит принести ему сигареты, то отдать белье в стирку. Я стала его Läuferin – девочкой на побегушках, которая исполняет поручения по необходимости. Иногда он посылал меня в «Канаду» – передать записки младшим офицерам, которые совершали обход, пока он работал в своем кабинете. Наступила зима, а с ней пришли холода, и я, отбросив предосторожности, стала делать, что могла, для Дарьи и других женщин. Когда гауптшарфюрер уходил в офицерский клуб или поесть в столовую и я знала, что его не будет довольно долго, то печатала записку на его личном бланке с требованием, чтобы заключенную А18557 – Дарью – привели на допрос. Мы с Дарьей спешили в кабинет, где по крайней мере полчаса она могла погреться, прежде чем возвращаться на работу в ледяные бараки «Канады».
Были в лагере и другие привилегированные заключенные вроде меня. Встречаясь где-нибудь в поселке во время выполнения своих заданий, мы кивали друг другу. Наше положение считалось наилучшим: люди ненавидели нас, потому что нам жилось легче, но и ценили, так как мы облегчали им жизнь, добывая разные вещи: продукты, которые они ели, сигареты и спиртное, с помощью которых они подкупали надзирателей. За бутылку водки, стянутую Дарьей из чемодана в «Канаде», мне удалось выменять у работавшего в офицерском клубе заключенного кожуру от тыквы и немного лампадного масла. Мы продавили в кожуре пальцами восемь углублений, вставили в них фитили, сделанные из ниток, вытащенных из свитеров, и у нас получился подсвечник, чтобы отпраздновать Хануку. Ходили слухи, что одна еврейка, работавшая секретаршей у какого-то офицера в лагере, обменяла пару очков на котенка, который каким-то чудом уцелел и жил в ее бараке. Нас считали неприкасаемыми из-за наших покровителей – эсэсовцев, по каким-то причинам находивших нас полезными для себя. Для некоторых, вероятно, причиной был секс. Но недели превращались в месяцы, а гауптшарфюрер не прикасался ко мне – ни в гневе, ни из вожделения. Ему и правда нужна была только моя история.
Время от времени он рассказывал какую-нибудь мелочь о себе, и это было интересно, я ведь и забыла, что не только у нас, заключенных, была другая жизнь до всего этого кошмара. Нынешний гауптшарфюрер когда-то хотел учиться в Гейдельберге – изучать классическую литературу. Он надеялся стать поэтом, а если не получится, тогда редактором литературного журнала. Он писал диссертацию об «Илиаде», когда его призвали сражаться за свою страну.
Он совсем не любил своего брата.
Я это видела по тому, как они общались. Когда шутцхафтлагерфюрер заглядывал поговорить с ним, я сразу съеживалась на своем стуле, будто хотела вообще исчезнуть. В большинстве случаев он меня просто не замечал. Я была для него пустым местом. Шутцхафтлагерфюрер много пил, а когда пьянел, становился злобным. Я это видела на поверках. Иногда гауптшарфюреру звонили по телефону, и ему приходилось идти в поселок и отводить своего брата в офицерские квартиры. На следующий день лагерфюрер приходил к нему в кабинет и говорил, что это из-за ночных кошмаров он так напился, что ему нужно пить, чтобы забыть увиденное на фронте. Полагаю, ничего более похожего на извинения он никогда не произносил. Но потом, словно это раскаяние было чем-то непристойным, начинал яриться снова. Он в гневе кричал, что он начальник женского лагеря и все должны ему подчиняться. Иногда эти вопли он сопровождал тем, что смахивал со стола все бумаги, опрокидывал вешалку или швырял о стену арифмометр.
Интересно, знали ли другие офицеры, что эти двое – родственники? Удивлялись ли они, как я, что такие разные люди могли появиться на свет из одной материнской утробы.
Одним из преимуществ моей работы было знание, когда начальника лагеря разберет ярость, так как вспышки неукротимого бешенства всегда, как по часам, следовали у него за приступами раскаяния.
Я была неглупа и понимала: для гауптшарфюрера моя книга не развлечение, это аллегория, способ разобраться в запутанных отношениях с братом, в своем прошлом и настоящем, в том, что говорит совесть и как это сочетается с его поступками. Если один брат – чудовище, обязательно ли и второму тоже быть таким?
Однажды гауптшарфюрер послал меня в поселок – взять в аптеке пузырек с аспирином. На улице валил снег, намело такие сугробы, что мои ноги в деревянных башмаках промокли. На мне была выданная в лагере роба, а еще розовая вязаная шапка и варежки, которые Дарья стащила для меня из «Канады» в качестве подарка на Хануку. Дорога, обычно занимавшая десять минут, растянулась вдвое из-за бившего в лицо ветра и колючего снега.
Я забрала пузырек с лекарством и направилась обратно в кабинет гауптшарфюрера, как вдруг увидела, что дверь офицерской столовой распахнулась и оттуда вылетел начальник лагеря, нанося удар в лицо какому-то младшему офицеру.