В Нойзальце я работала на текстильной фабрике Грушвица. Сперва занималась выделыванием нитей – темно-красных, от которых пальцы мои приобретали такой же цвет, – однако, так как прежде я работала с бумагами, имела доступ к пище и была крепче большинства других женщин, вскоре меня отправили грузить в товарные вагоны ящики с военной амуницией. Мы работали вместе с политическими заключенными – поляками и русскими, – которые разгружали приходившие в лагерь поезда.
Один поляк начинал флиртовать со мной, как только я появлялась у путей. Нам не разрешалось разговаривать друг с другом, но он передавал мне записки, стоило надзирателям отвернуться. Он называл меня Пинки[64]
из-за моих варежек. Шептал мне смешные стишки, чтобы развеселить. Некоторые женщины шутили со мной по поводу моего приятеля и говорили: его, видно, тянет на девушек, которые строят из себя недотрог. На самом деле я вовсе не строила из себя недотрогу. Я не говорила с ним из страха, что меня накажут, а еще мне по-прежнему было трудно двигать челюстью.Я провела на фабрике всего две недели, как вдруг однажды поляк подошел ко мне ближе, чем позволяли охранники, и сказал:
– Беги, если можешь. Этот лагерь ликвидируют.
Что это значит? Нас отвезут куда-то и расстреляют? Переправят в другой лагерь, лагерь смерти, где я уже была? Или пошлют обратно в Освенцим, к шутцхафтлагерфюреру?
Я поскорее отошла от военнопленного, пока он не навлек на меня беду. Никому из женщин в своем бараке я ничего не сказала.
Через три дня, вместо того чтобы вести нас на работы, девятьсот женщин, содержавшихся в лагере, собрали, построили и под охраной вывели за ворота.
До зари мы прошли миль десять. Женщины, прихватившие с собой свои жалкие пожитки – одеяла, миски и еще кое-какие вещи, которые им удалось скопить в лагере, – начали бросать их на обочины дороги. Нас вели в сторону Германии.
Это все, что мы могли сообразить. Впереди колонны заключенные толкали полевую кухню, на которой будут готовить еду для эсэсовских офицеров. Позади везли телегу, куда складывали тела тех, кто не выдержал тягот пути и не мог идти дальше или умер от истощения. Видимо, немцы старались не оставлять следов. По крайней мере, так это выглядело первые несколько дней, а потом им просто стало лень, они пристреливали тех, кто падал, и оставляли тела на дороге. Остальные просто обходили их, колонна расступалась, как водный поток, на пути которого оказался камень, а потом смыкалась вновь.
Мы шли через леса, мы шагали по полям, мы маршировали по городам, и люди выходили посмотреть на нас. Одни глядели со слезами на глазах, другие плевали в нашу сторону. Когда в небе появлялись военные самолеты союзников, эсэсовцы прятались среди нас, используя заключенных как прикрытие. Голод был страшен, но почти такие же мучения доставляли мне ступни. Некоторым женщинам повезло, у них были ботинки. Я же так и шагала в деревянных башмаках, которые мне дали в Освенциме. Не спасало даже то, что я надела несколько пар шерстяных чулок одни поверх других. Я все равно натирала мозоли, кожа покрывалась пузырями; шершавые деревянные башмаки продырявили пятки уже у двух слоев чулок. Когда в башмаки попадал снег и шерсть промокала, пальцы ног начинали подмерзать. И все же я еще не получила таких сильных обморожений, как некоторые другие женщины. У одной, имевшей всего одну пару чулок, мизинец откололся от ступни, как сосулька с крыши.
Так прошла неделя. Я больше не говорила себе, что должна пережить этот день, речь шла уже о ближайшем часе. Тяготы пути, холод, отсутствие пищи сделали свое дело; я чувствовала, что слабею, исчезаю. В лагере мне казалось, быть более голодной, чем я была, просто невозможно, но я не понимала, во что превратится этот наш марш неизвестно куда. На остановках, когда офицеры готовили себе еду, мы топили снег, чтобы получить воду для питья. Мы копались в подтаявшем снегу в поисках желудей или мха. Мы не разговаривали; нам просто не хватало на это сил. После каждой остановки десяток женщин больше не могли подняться на ноги. Тогда эсэсовский палач – украинец с широким плоским носом и выпуклым, как луковица, кадыком, – приканчивал их выстрелом в спину.
На десятый день пути на одной из стоянок офицеры развели костер. Они бросали в огонь картошку и предлагали нам доставать по штуке. Несколько девушек так хотели вытащить себе картофелину, что подожгли рукава и катались по снегу, чтобы сбить пламя. Эсэсовцы громко хохотали. Те, кому повезло с картошкой, в результате умирали от полученных ожогов. Через некоторое время картофелины превратились в угли, потому что никто больше не пытался выловить их из огня. Видеть, как зазря пропадает пища, было еще тяжелее, чем просто голодать.
В ту ночь одна женщина, сильно обжегшая руки, кричала от боли. Я лежала рядом с ней и пыталась успокоить ее, кладя ей на ожоги снег.
– Это поможет, – говорила я, – только не сбрасывай его.
Но она была из Венгрии и не понимала меня, а я не знала, чем еще помочь ей.