Лео
Она похожа на енота.
Изможденного, очумелого, прекрасного енота.
Под глазами – темные круги от туши и недосыпа, наверное, и два ярких пятна на щеках. Руководитель похорон (оказавшийся тем же женатым парнем Сейдж, с которым я познакомился несколько дней назад; городишко этот, видно, совсем уж тесен) дал мне влажное полотенце, чтобы положить ей на лоб, отчего челка у нее намокла, а вокруг воротника черного платья появилось мокрое пятно.
– Привет, – говорю я, когда Сейдж открывает глаза. – Я слышал, у тебя есть такая привычка.
Позвольте вам сказать, я изо всех сил стараюсь, чтобы меня не стошнило прямо здесь, в кабинете директора похоронного бюро. Атмосфера этого места меня просто вымораживает, что довольно удивительно для человека, который целыми днями копается в фотографиях жертв нацистских концлагерей.
– Как ты? – спрашивает Сейдж.
– Этот вопрос должен задать тебе я.
Она садится:
– Где Адам?
А чего я ждал? Нас будто разделяет невидимая стена. Я отодвигаюсь от Сейдж, создавая между нами дистанцию, и говорю деловитым тоном:
– Конечно, я приведу его.
– Я не просила тебя об этом. – Голос Сейдж тонкий, как веточка. – Откуда ты узнал… – Она не заканчивает фразу, это ни к чему.
– Я звонил тебе, когда вернулся в Вашингтон. Но ты не брала трубку. Я забеспокоился. Ты, конечно, не считаешь девяностопятилетнего старика угрозой для себя, но я видел, как такие кадры наставляли пистолеты на агентов ФБР. В конце концов кто-то ответил. Твоя сестра Саффрон. Она рассказала про Минку. – Я смотрю на Сейдж. – Мне очень жаль. Твоя бабушка была совершенно особенной женщиной.
– Что ты здесь делаешь, Лео?
– Думаю, это вполне очевидно…
– Я понимаю, ты пришел на похороны, – перебивает меня Сейдж. – Но почему?
У меня в голове возникают разные ответы: потому что прийти сюда – это правильно; потому что в нашем отделе принято ходить на похороны бывших узников, которые выступали в качестве свидетелей; потому что Минка стала участницей моего расследования. Но настоящая причина того, что я здесь, – это мое желание быть рядом с Сейдж.
– Я, конечно, совсем мало был знаком с твоей бабушкой, но по тому, как она смотрела на тебя, когда ты не видишь, понял, что для нее семья – главное в жизни. Как и для большинства евреев. Это стало частью коллективного бессознательного. – Я бросаю взгляд на Сейдж. – Вот я и подумал, что сегодня могу побыть твоей семьей. – Сейдж застывает в неподвижности, потом я вижу, что по ее щекам текут слезы, и тянусь к ней сквозь невидимую стену, беру за руку. – Это мелочь, но все же: ты плачешь как от радости, что в День благодарения за столом появился нежданный гость, или вроде как от ужаса, если бы вдруг узнала, что кто-то из твоих дальних родственников извращенец?
С губ Сейдж срывается смешок.
– Не знаю, как ты это делаешь.
– Что делаю?
– Возвращаешь меня к жизни, – говорит Сейдж. – Но все равно спасибо.
Барьер между нами, который я вообразил, мгновенно рушится. Я сажусь на диван рядом с Сейдж, и она кладет руку мне на плечо легко и просто, словно всю жизнь так делала.
– А если это мы виноваты?
– Из-за того, что вынудили рассказать свою историю?
Сейдж кивает:
– Не могу отделаться от ощущения, что если бы я не завела речь об этом… если бы ты не показал ей фотографии…
– Ты этого не знаешь. Перестань терзать себя.
– Просто это так обыденно, понимаешь? – едва слышно говорит она. – Пережить Холокост и умереть во сне… В чем тогда смысл?
Я на мгновение задумываюсь:
– Смысл в том, что ей довелось умереть во сне. После ужина с внучкой и весьма симпатичным юристом. – Я не выпускаю руки Сейдж из своей; ее пальцы безупречно сплетаются с моими. – Может быть, она умерла всем довольной. Может быть, она успокоилась, Сейдж, и почувствовала, что все будет хорошо.