— Скучно там, Готтлоб, — сказал Ганс. — Лежишь в палате, а там все стонут, хнычут и ноют. Один болван даже кряхтел. Я спрашиваю: «Чего кряхтишь, сука?» А он мне в ответ: «Солдат, не спрашивай». И давай кряхтеть дальше. А через два дня он умер.
— Во дела.
— Да, — сказал Ганс.
Я протянул ему кисет.
— Есть желание?
— Угу.
Закурили.
— Я тут слышал, — дымя сигаретой, сказал Ганс, — что скоро Америка в войну вступит. На стороне Советов.
Я задумался.
— Точно вступит, — повторил Ганс.
— Ну, может быть, — сказал я.
Потерпев поражение под Феодосией, советские войска отошли к Парпачам — это горный хребет, рассекающий Керченский полуостров. В Парпачах создали целую цепь укреплений: блиндажи, пулеметные гнезда и ПТО, вкопанные в землю. Советы готовились к контрнаступлению, стягивая все боеспособные подразделения в регионе. Мы же получили, наконец‑то, возможность отдохнуть. Село Сарыголь — это в 15 км от Феодосии; село населено, по большей части, крымскими татарами. Но вот мы — я и Конрад с Вольфом — жили у русских. Их было четверо: старик Назар, его жена Анюта, Мирослава — невестка Назара, и ее дочь Панька, смуглая девочка с остриженной налысо головой (от вшей).
— Плохо, — говорила Панька. — Плохо–плохо. Кушать нечего. Плохо.
Она владела кое‑как немецким языком, Мирослава, ее мать — тоже. Чтобы поговорить, скажем, с бабушкой Анютой, нам приходилось вызывать к себе Паньку. Панька мучительно размышляла, издавая губами лопающийся звук, и после конвертировала наши долгие, пространные просьбы в две или три русские фразы.
Хозяева спали в передней комнате, той, что выходила окнами к морю. Мы заняли вторую комнату. Там стояли две кровати, шкаф и ночной столик. На столике — кактус, мгновенно ставший нашим любимцем. Я, как стрелок, спал на кровати один, Конрад с Вольфом — вдвоем. Дом был уютным, и даже отдаленный рев орудий не мешал нам спать.
Армейский рацион оставался скудным. После взятия Феодосии мы, правда, получили прибавку — пайку консервированного мяса. Жаль, мясо это на вкус мало отличалось от дизельного хлеба.
— Я это есть не буду, — сказал Вольф. До войны он был пекарем, и к еде относился приведливо.
— Как знаешь, — сказал я. — Пусть тогда Конрад съест, что ли. Не пропадать же добру.
— Я съем, — сказал Конрад.
И съел.
Однажды мы подбили из ПТО русский грузовик. Водитель, располосованный осколками, вывалился из приоткрывшейся двери. Я разворачивал ПТО. Конрад тем временем осмотрел грузовик и, вернувшись, доложил: в кузове — провиант! Там были: сухой хлеб в мешках, связки колбасы, оказавшейся американской, кукуруза и, большая удача, тюк с сахаром.
— Вот это да, — сказал, потирая ладони, Вольф. — Я вам сейчас что‑нибудь приготовлю.
Он возился на кухне с полчаса и сварил, в итоге, манную кашу. Мы с Конрадом заворчали. «Вы попробуйте», — сказал недовольный Вольф. Мы попробовали. Каша оказалось изумительно вкусной.
— Давно так не ел, — с восхищением сказал я.
Мы умяли ее за обе щеки. Конрад, весь потный от счастья, подгребал кашу куском колбасы; едва тарелка опустела, он потребовал добавки.
— Буду есть, пока морда не лопнет, — сказал он.
— Смотри, докличешься, — отозвался Вольф, но добавки наложил.
Утолив голод, мы скрутили себе сигареты из листьев крымского табака. Листья были жесткими и, чтобы как‑то размягчить, мы держали их над парившим отверстием самовара.
— Сейчас бы трубку, — произнес Конрад и мечтательно взглянул на Вольфа.
— Ты свою посеял, — сказал Вольф. — А я делиться не буду.
— Ну и ладно, — обиделся Конрад.
Мы с Вольфом стали обсуждать, как лучше замачивать табак для трубок — в фиговом соке, как предлагал Вольф, или в кукурузной водке, как предлагал я.
— А конскую мочу не пробовали? — спросил разобиженный Конрад.
— Нет, — честно ответил я.
На этом разговор и закончился.
Быстро распространился слух, что наш расчет хорошо живет. Люди зачастили к нам; просили поделиться продовольствием. Зашел и Ганс. Я встретил его с радостью. Мы сидели на кухне, беседовали о Вюртемберге и пили чай, когда в дверь заглянула Панька.
— Ой, вы тут едите, — смутилась она, заметив Ганса. — Ну я пошла.
И она скрылась.
— Это внучка хозяина, — сказал я. — Ганс?
Ганс не ответил. Он весь зарумянился. Даже неподбритые усы у него встали торчком.
— Ты чего? — забеспокоился я.
— Хорошая девочка, — Ганс улыбнулся. — Упругая такая вся… Как ее зовут?
Меня передернуло.
— Ганс, это маленькая девочка!
— Сколько ей лет?
— Да какая разница! — вспылил я. — Ну, лет тринадцать, четырнадцать от силы… Не смей, Ганс. Я тебе говорю — не смей.
— Я, — сказал Ганс четко, — всему меру знаю. И без ее согласия, Готтлоб, я ничего с ней делать не стану. Обещаю.
— Ты мне, сука, другое пообещай!
— Чего? — тут разозлился и Ганс. — Я не монах. Воздерживаться не обучен.
— Ты не монах, — сказал я зло. — Ты блядское чудовище! А теперь вали отсюда. Ума не приложу, как я вообще тебя впустил.
— Мудак! — сказал Ганс, вставая. — Страстотерпец!
— Вали отсюда!
И Ганс ушел. Я же сел и стал набивать в трубку табак. Было неспокойно.