Тео посмотрел на Йорика и Грина; они устали лупасить друг друга; вернулись из сада, Йорик снял пакет, очки, растрепанный, красный, запыхавшийся, красивый, как венецианская фреска, золото и пурпур; Грин был все еще на роликах, ему стало лень ходить, и он лег, растянулся с удобством на плиточном полу, Йорик поставил победно ногу в красном кеде ему на грудь; выступление «L&M», ох, это было бы круто; как нашествие инопланетян; снесенные барабаны, гитара пинаповская Грина, и раскинувший руки, как распятый, Йорик…
– Не, я останусь, – сказал он, – все, все, и не уговаривайте, и про выставку Моне можно не говорить, там, слева! – крикнул Дилану и отцу Дереку, они подпрыгнули. – У меня сад, сейчас самый сезон посадок, я так долго над ним горбатился, что не доживу до следующей весны, когда нужно будет начинать всё сначала.
– Я тебе каталог выставки привезу, – пообещал Дилан. – И набор открыток. И сумку с репродукцией. Всё, что только там будет продаваться. Ох, обожаю Моне, только ради него и еду.
– А как же наши фотки, Дилан? – спросил с пола Грин. – Разве мы не твои самые главные звезды? А, я забыл про затопленные деревья и туман на рассвете.
– Дилан делал обложки всех их альбомов, – сказал Дэмьен. – Тео, ты меня убил напрочь. Что я буду делать в Лондоне без тебя? Я думал, походим по галереям, книжным магазинам, по бутикам, пиджаки повыбираем, в кино смотаемся, девчонок поклеим…
Рука Ричи прилетела незамедлительно; подзатыльник был несильный, на публику; Дэмьен закатил глаза; Тео понял, что устал от всего этого напряга – Ричи, Изерли, Лондон несбывшийся; и лучше бы ему пойти напиться по-взрослому и опять проспать сутки.
– Ну, и ты привези мне что-нибудь, – сказал он Дэмьену; сердце его затрещало от давления, будто наступил кто ногой, тоже на грудь, в красном кеде; и разбилось; он встал и ушел в свою комнату; достал ту самую бутылку – черную, подарок Талбота, открыл и глотнул прямо из горла – так обидно ему стало; как испортилась его жизнь; у него были такие планы на эту бутылку, а теперь вот так хочется весь яд и для себя; сгореть дотла, и будто не было никогда, красивого Тео. Наплевать, не буду провожать никого, махать рукой, ухаживать за садом, пусть загнется; и уж тем более помогать Изерли мыть посуду, проводить ревизию в погребе и шкафах – об этой помощи в качестве оправдания он говорил ван Хельсингу и всем; вот Ричи молодец, ему вообще на всех наплевать, сидел себе в голубом свитере, нежном-пренежном, как крем миндальный, рукава закатаны до локтей, пил кофе и читал своего Фрейда, и никаких оправданий не придумывал – ему просто насрать на «L&M», и тащиться в слякотный Лондон ему неохота, вещи собирать; вот у человека стержень внутри; а про меня, что у меня внутри алмаз, графит и прочее, это все Артур из тщеславия придумал… нету у меня внутри ничегошеньки, пустой я медальон, без портрета, без локона… просто безделушка позолоченная, дешевая, девчачья… Тео упал на кровать, потому что ноги его не держали, и голова так закружилась, будто он стоял на карнизе одиннадцатого этажа; а виски в бутылке убыло всего лишь на сантиметр. Сука Талбот… всю душу выел… не довез я ни кусочка до Братства… как начинку из пирога – мясо с соусом, или яблоки с апельсином и корицей… самое вкусное…
И Тео отрубился.
Все уехали; на «тойоте» и «феррари»; ван Хельсинг несколько секунд смотрел на свою машину, внимательно, будто она была та же, но не его – другая, из той же коллекции, всё тоже, но другая; но потом улыбнулся и забыл; загрузил сумки Дилана, Йорика и Грина: серый бархатный рюкзак с черными шнурами, в котором, судя по весу и громыханию, лишь пара книг – «Исправленная хронология древних царств» Ньютона и «(Не) совершенная случайность» Млодинова, джинсы и свитер; огромный красный чемодан, пунцовый, неподъемный, с кучей замочков, карманов, в которые понапихано – носков, платков, конфет – с такими обычно девчонки ездят, шопоголики; и практичная, на колесиках, в черно-бело-зеленую клетку, в которой чувствуется порядок и даже саше – вербена и ваниль; Грин сел вперед; «Вы уверены…?» ван Хельсинг кивнул; Грин вздохнул и пристегнулся; Дилан читал, Йорик спал у него на плече, потом на коленях; а Грин смотрел вперед, сжав и без того тонкие губы, марлендитриховские; и лицо у него было суровое и несчастное одновременно – как у уходящего не-добровольцем на войну.