Причалы с крутыми взвозами, накренившиеся стояки, к которым деревенские ребятишки бегом тащили кинутую на берег чалку, бревенчатые амбары и избы прибрежных деревень… На одной из пристаней, уже где-то неподалеку от Каргаска, рябая молодуха заводила по трапу слепого гармониста, ему освобождали место, он клал возле себя армейскую фуражку с застлившейся подкладкой, костыль, и то клонясь к мехам гармони, то замашисто вскидывая голову, осипшим голосом пел «Синий платочек», «Огонек», затем долгую жалостную песню об отказавшейся от безногого жене, о том, как написала та в госпиталь, что не нужен ей калека.
жмуря незрячие глаза, плачущим голосом выкрикивал инвалид, рывками растягивая гармонь.
Заглушала песню хватающая воздух трехрядка, утирали слезы женщины, бросали в фуражку монеты и мятые рублевки…
Вращая колеса, мерно дышал двигатель, проплывали ощерившиеся корнями сосен слоистые крутояры, низкие поемные берега, таял, оседая над разбегающимися за кормой волнами потревоженной реки, дым березовых дров.
Вскоре слепой напивался, хватаясь за костыли, дико бранил поводыриху и, уронив на гармонь голову, засыпал тяжким пьяным сном. Черным пятном лежала фуражка, в которой уже не было подаяния, и напустившая на лоб платок молодуха, вытянув ноги в грубых чулках, скорбно сидела рядом, оберегая чужой сон.
Пароход-трудяга, пароход-разлучник. Редкие встречи, горькие проводы, бабий плач. Сколько мужиков с котомками взошло по крутым ребристым трапам, чтобы уже не вернуться в родные деревни. Заслышу сегодня ненароком далекий, похожий на гудок, трубный звук, и словно откуда-то из прошлого донесется зовущий крик — встречайте те, кому есть кого встречать, готовьтесь те, кому в дорогу…
И тогда, собравшись с Женькой в путь, мы все ждали, что вот-вот с далекого поворота донесется протяжный гудок. Казалось, что теперь, когда кончилась война, придет не кренящаяся на бок «Тара», не старичок «Тоболяк», не закопченный «Смелый» — приплывет большой, какой мы однажды видели на Оби, — двухэтажный, сияющий лебединой белизной пароход, и в неумолчном плеске воды, в шелесте ветра чудилось его далекое дыхание. Но пустынной оставалась уходящая за излучину река, невнятным ее шум, и высокий стонущий звук, возникавший временами рядом, был уносящимся по речной глади заунывным свистком лесопилки.
Он пришел на пятые сутки к вечеру. Не белый красавец, а все тот же потемневший от дыма и лет «Смелый». Простоял ночь у пристани и поутру, по-старчески шлепая плицами, разволновав ненадолго реку, подался обратно. Мы с Женькой остались в Новом Васюгане. Из призывников не взяли никого — теперь мы были нужней здесь.
В десять утра кучерявый комендант, простуженным голосом сделав перекличку, повел строем всех ожидавших отправки в райисполком, и там за крытым зеленой скатертью длинным столом, сутулясь над списком, председатель исполкома быстро решил судьбу каждого из нас. Несколько человек вернули на прежнее место работы, десятка полтора, в том числе и Женьку, направили на лесосплав. И меня было тоже назначили сплавлять лес, но находившийся в кабинете чернявый начальник райзо заметил, что, поскольку этот парень может вести учет, лучше-де послать его в Красноярку — там уже два месяца нет счетовода. Предрика кивнул и велел написать направление в колхоз.
На следующий день, когда я пришел на пристань к отправляющемуся вниз по реке буксирному катеру, шкипер которого посулился довезти меня до Красноярки, на берег прибежала с наказом запыхавшаяся Стеша — Степан Степаныч, наш директор, срочно велел идти к нему. Забрав тощий мешок с пожитками, я без охоты спустился по сходням.
— Так ты куда? — спросил директор, когда я зашел в его заставленный вдоль стен стульями кабинет.
Я объяснил.
— Будешь у нас работать. По-прежнему. — Он дернул подбородком, словно ему был тесен застегнутый на два крючка глухой воротник кителя. — Понял? Я скажу Михайлову, что мы тебя оставили.
— Не надо, — попросил я, не опуская на пол мешок.
Очень не хотелось оставаться в Новом Васюгане. Должно же что-то измениться в моей жизни.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Не надо, — повторил я.
— А ведь тебя рыбозавод выучил.
Я промолчал.
— Собрался в колхоз, так уж в Майск бы просился, там все ж таки покрепче живут, — сказал он уже другим тоном.
— У меня в Красноярку направление.
— Хотелось тебя оставить. Тебе ж лучше. — Он опять дернул подбородком, наверное, это было у него нервное. — Ну, будь здоров, Макшеев.
А прежде мне казалось, что он даже моей фамилии не знает.
Теперь я сидел в колхозной конторе, и в окно виднелся затопленный половодьем лес на противоположном берегу. За спиной стоял шкаф, на шкафу — запылившийся патефон, в светлом кителе, с усмешкой смотрел из рамки за печку Сталин. Пахло мытым полом, застарелым самосадным дымом, с жестким скрипом тикали когда-то крашенные голубым ходики.