Вот кто не изменился, так это Иван – такой же погруженный в себя, с внимательными, словно бы утопленными в синюю ночь глазами, со спокойным малоподвижным лицом. Он и привычкам своим не изменил – продолжал держаться в сторонке, даже удочку поставил отдельно: все закинули на голавлей, а Иван насадил на крючок горох – хотел поймать плотву, на плотву судака, на судака щуку, на щуку моторную лодку и так далее. Впрочем, Вовочка тоже, кажется, хотел поймать моторную лодку – насадил на крючок что-то свое.
– Выздоравливает потихоньку! – однозначно ответил Иван. В глазах его мелькнуло что-то осветленное, на шее дрогнул кадык и успокоился.
– Смотри за Набатом, Иван! – сказал Владимир Федорович. – Если надо – могу договориться со столовой, Набату будут выделять кости из супа, мясо, какое останется, еще что-нибудь. В общем, будет что собаке трескать. Тебе только останется приезжать и забирать.
– Не нужно, спасибо, – сказал Иван. – Для Набата у меня все есть.
– Как мы его не уберегли, – вздохнул Владимир Федорович, – не знаю! Хотя, с другой стороны, поди убереги!
Я спросил, что случилось с Набатом.
– Помнишь, он выл? А? Так, видать, он боль свою чувствовал. Кабан его клыком рассадил, отсюда вот досюда, – Владимир Федорович на себе показал размер раны, полученной Набатом.
– На себе нельзя показывать, – встрял Митя, – плохая примета.
– Подхалим! – не замедлил укусить Вовочка.
– Я-я?
– Нет, потомок Чингисхана, очень был выдающийся гважданин.
Запахло мелким скандалом, но Владимир Федорович глянул на одного, глянул на другого – и этого было достаточно, чтобы огонь раздора увял сам по себе.
Вовочка зевнул, прихлопнул зевок ладонью, – с деланно сонным равнодушием уставился на громоздкий поплавок, сделанный из старой пробки.
Повернувшись в его, Вовочки, сторону, Владимир Федорович поинтересовался:
– А у тебя, никак, опять буксы горят?
– Было дело под Полтавой. – Вовочка деликатно покашлял в кулак, чтобы не сшибить Владимира Федоровича своим духом с ног: пусть пары уходят вниз, под ноги. Не дай бог ко рту спичку поднести и дунуть – можно половину Красного снести, как огнеметом.
– И потреблял ты, голубь, нежный напиток Нинки Зареченской… Правда? – подвел итог Владимир Федорович.
– Вы, Владимив Федовович, – Штивлиц! – восхищенно произнес Вовочка. – От вас не сквоешься даже в гитлевовском бункеве.
– Ты, Вовочка, Зареченской, зазнобе своей, скажи, чтоб, когда шампанское свое готовит, в бураки пусть обязательно рябину кладет, и еще немного черной смородины, – посоветовал Митя, – дух совсем другой будет. Иначе шампанское слишком сильно воняет, понял?
– А ты Нинку своими гвязными лапами не твогай! – угрожающе поглядел на Митю Вовочка.
– С Набатом вот как все произошло. Пошли мы на охоту, значит… Когда это было? – помяв лицо рукой, спросил Владимир Федорович у Ивана. – В конце февраля… Какое было число, не помнишь, двенадцатое или тринадцатое?
– Тринадцатое, – быстро ответил Иван, день этот, видать, крепко сидел у него в памяти.
– Несчастливое число – тринадцатое!
– У кого как. Я, например, родился тринадцатого числа, – сказал я, – так что же мне теперь делать?
– Извини, старик, не знал, – Владимир Федорович действительно не знал, когда я родился, – из песни слова не выкинешь… В общем, тринадцатого февраля Набат поднял кабана, погнал его. Одинокий был кабан, старый – хряк со стажем. Секач. Несется, значит, секач, а Набат следом и кусает его за окорока, исполняет главную свою задачу. Трактор был, а не кабан. Но все-таки посадил его Набат на горшок. Кругом ходит, лает, грызет – секач отбивается. Представляешь, бывает, что кабан даже слезами от бессилия захлебывается, ревет как баба, а ничего сделать с собакой не может.
– Ведь собака для него – тьфу, Федовыч, как не плакать, – сказал Вовочка, приподнял удилище и гулко шлепнул пробковым поплавком по воде. – Вводе бы клевало.
– Все же хряк клыком достал Набата, развалил ему ногу и живот… Устал Набат. Но, несмотря на рану, держал хряка до охотников, не выпускал. А потом, уже при нас, ослаб – к машине его несли на руках.
– Мой Овлик не хуже, – неожиданно проговорил Вовочка.
– Орлик, может, и не хуже, да хозяин хуже. – Владимир Федорович сделался жестким – то, что он прощал людям незнакомым, не прощал своим, как не прощал Вовочке дурного воспитания собаки. – Орлик – совсем другое дело. Тут ведь как: история, в которую Набат попал – испытание не только болью, – в принципе к боли всякая собака привычна, кроме дворовой и лайки, боль терпят все гончие, – еще испытание другое, более серьезное – сможет ли потом собака преодолеть страх? Если преодолеет – будет злее, ретивее, преданней. Цены такой собаке нет. Если не сможет – превратится в обычную дворняжку. Набат это преодолел один раз, должен преодолеть еще.