На пятый день меня отчисляют из отряда. Приехал мотоциклист-связной и что-то кричит мне в ухо. С сегодняшнего дня меня зачисляют в подразделение продовольственного снабжения. Я правильно понял? Я жду какое-то время, поднимаюсь, чувствуя себя совсем одеревеневшим, ползу назад, по-пластунски проползаю через мокрую траву мимо развалин и разрытых улиц. Позади руин одного дома я распрямляюсь, прихожу в себя. Должно быть, когда-то это была школа, поскольку поперек поля стоят черные школьные скамьи. Воспоминания о школьном дворе. Я сажусь на скамью, глубоко вдыхаю, смотрю на небо, серое и влажное, словно развернутое над нами льняное полотно, думаю: Пасха, да, верно, сегодня Светлое Воскресенье. Боже мой, когда-то ведь такое было: настоящая Пасха. С раннего утра люди надевали воскресные парадные костюмы, шли в церковь, искали в саду яйца: красные, синие и зеленые, затем пили кофе в столовой, и в это время Виман цитировал по радио «Пасхальное гуляние» Гете: «Растаял лед…». Следом Элли Ней играла что-нибудь сильное из произведений Бетховена.
Теперь все это закончилось. Больше никакого Гете и Бетховена, никакого воскрешения. Теперь пушки всего мира направлены на Германию. Конец близок, настоящий конец света, как написано в Библии: огонь падет на землю, и вы обратитесь в соляные столпы, как жена Лота. Рейх расколется надвое, его рейх, наш рейх, немецкий рейх расколется надвое. Теперь везде будет царить лишь смерть. Слава богу: немецкий рейх наконец-то расколется надвое. На продовольственном складе дела обстоят так же, как и на всех складах продовольствия во всем мире. Они переживут все апокалипсисы. Подвальный этаж, полутемные проходы, отгороженные места, окошечки, запрещающие знаки, на черной доске колышется очередной приказ командира полка. Толстый старший ефрейтор лениво сидит на корточках позади своих жестянок, словно бакалейщик, держит карандаш за ухом, словно франтоватый приказчик. Повозившись немного, придвигает мне с надменным равнодушием пайки хлеба и колбасы и здоровенный кусок маргарина. Вдобавок сигареты, мармелад, пивные бутылки. Я бросаю все это в свое полотнище палатки, закидываю его за спину, как мешок, рысью бегу назад.
С земли поднимается влажный туман. Еще пяти часов нет, а уже почти сумерки. Где-то вдалеке стучит пулемет. Скользкая глинистая почва, в которой я увязаю. Прямо рядом с руинами школы находится наш бункер. Здесь собрали что-то наподобие командно-наблюдательного пункта боевой группы «Грасмель». Среди руин дома, стены которого голо стоят под открытым небом, находится что-то вроде кабинета. Здесь сидят без дела два фельдфебеля, нервно вращают полевой телефон:
– Вы нас слышите? Говорит боевая группа «Грасмель»! Алло, это дивизия?
Я сдаю свой сверток и предпринимаю попытку отдать честь. Мне никогда не удавалось сделать это как следует, по-солдатски, но парочке на телефоне сейчас уже все равно. Они говорят:
– Вот и хорошо, теперь вали отсюда!
Говорят словно собаке. Сквозь пальцы смотрят на мои никудышные гражданские манеры. Это очевидный признак: когда немецкие фельдфебели проявляют человеческие черты, тогда уж точно мировая война проиграна.
Снаружи позади дома я внезапно вижу нечто совершенно ужасное. Я и по сей день этого не забыл, я никогда этого не забуду. Перед стеной стоит Герман Зурен, он выглядит почти как Иисус. С него содрали пряжку ремня, оторвали нарукавные нашивки старшего ефрейтора, глаза завязали белым платком. Он выглядит как раненый, которому перебинтовали голову, и он действительно получал ранение; год назад в Кассино, вместе со мной, тоже на Пасху, в 1944-м, во время штурма на высоте 503 нас обоих одновременно ранило под монастырем. Мы снова увиделись в лазарете в Больцано, а затем в Германии и подружились. Мы вместе прибыли сюда из Бранденбурга неделю назад. Герман был часовщиком, родом откуда-то из вестфальских земель. Он был католиком на тот притупленный и верный манер, какой присущ вестфальским мальчишкам, и был неуязвим к ожесточенному фанатизму стремящихся к окончательной победе.
– Ребята, – частенько говорил он мне, – когда все это выйдет боком – о боже, о боже!
Теперь его собираются расстрелять. В двадцати метрах перед ним стоит лейтенант парашютно-десантных войск, рядом с ним – два унтер-офицера. Лейтенант натянул через плечо и бедро ремень своего автомата. Я его совсем не знаю, никогда его раньше не видел, он стройный, светловолосый и мускулистый, как все лейтенанты мира, и пока я еще только собираюсь броситься между ними, – Герман, что такое, что они с тобой делают, такого не может быть, должно быть, это какая-то ошибка, – как вдруг я слышу громкое тявканье автомата, безумную очередь, пять или шесть выстрелов, совсем короткая точная очередь, – и Герман Зурен беззвучно оседает подле стены. Словно мешок с мукой, он медленно падает, сгибается, головой вперед валится в глину, шлепается, не издавая ни звука. Я это знаю: пули – безболезненная разновидность смерти. Ты чувствуешь лишь притупленный удар, не более.