Позже я выясняю последовательность событий. Он уполз из своего окопа, полдня его не было на посту, он спрятался за этими руинами дома. Я и по сей день не знаю, просто ли он искал укрытие, приличное солдатское укрытие от обрушившегося на нас стального урагана, или он не хотел больше сражаться. Его родная деревня ведь была недалеко. В то время все было на грани распада, война – приближающийся хаос, сплошь единичные, разрозненные, отступающие боевые группы и удерживающие посты. Некоторые по-прежнему сражались ожесточенно, некоторые по-прежнему верили в победу, и при этом каждый пытался спасти свою шкуру. Но кто-то его поймал. Один из этих светловолосых нордических богов, породивших и взрастивших войну, поймал его спящим посреди руин дома, где-то в трехстах метрах позади линии фронта, счел этот случай самовольной отлучкой из расположения части, как трусость перед лицом противника, как дезертирство, и процесс над ним был коротким. Тогда это было нормально. В то время были такие приказы, безумные приказы темного человека из Берлина, чтобы сохранить дисциплину и боевой дух войска. В то время такое было почти законным: любой офицер мог пристрелить дезертира на месте.
Для меня это – час пробуждения, я с испугом просыпаюсь от четырехлетнего солдатского сна и говорю себе: все, это конец, ты больше ни на один день не останешься среди этого народа. Для меня настает момент истины. Внезапно во мне остаются лишь ярость, ненависть и протест: Герман, сейчас они убили тебя, тебя из Кассино, тебя из Вестфалии, они застрелили миллионы людей, мы все стреляли, все наши руки в крови. Европа – кровавая баня, «Крепость Европа» – бойня; постепенно все тут перестреляют друг друга. Война превратилась в отвратительную бессмысленную мясорубку, такую же ужасную, как наша германская мифология: кровавое поле брани, смерть короля Этцеля, Кримхильды и Зигфрида и скорбь по Вальхалле. Ах, этот народ, к которому я принадлежу. Что не так с этими людьми, которые позволяют себе устраивать такие кровавые массовые убийства, которые в последнюю минуту еще расстреливают и душат, убивают и забивают до смерти своих собственных людей? Я ненавижу этот народ в его нерушимой верности Нибелунгов со стремлением к героическому величию, с суровым лицом Рихарда Вагнера, эту разбойничью шайку, этих подмастерьев мясников, которые на сцене истории, нарядившись в генералов и военных судий, разыгрывают древнюю немецкую сагу о Нибелунгах, закат богов в Люнене. Я больше не буду немцем. Я покину этот народ. Я перейду на другую сторону.
Я знаю, во всем этом мало доблести. Без пяти двенадцать. Рейх разваливается на куски, словно старый шкаф, он продержался лишь семьдесят лет. Его уже давно поделили в Ялте. В Берлине власть имущие уже несколько недель носят с собой маленькие ампулы, которые они раскусят, когда после своего чертова галопа по истории достигнут своей адской цели. Через четыре недели они раскусят ампулы. В то мгновение, когда везде исчезнет нечистая сила, когда даже слепые снова прозреют, ты перейдешь на ту сторону, ты, маленький старший ефрейтор вермахта двадцати пяти лет, один из двадцати миллионов носящих форму. Ты в гордом одиночестве предстанешь перед Соединенными Штатами Америки и скажешь: я больше не хочу, я больше не могу. От ненависти к Гитлеру, от ярости и отчаяния я покидаю свой народ. Эта проклятая немецкая верность! Я знаю, что малость припозднился с вставанием в позу, это все почти попахивает попыткой втереться в доверие. Так больше не пойдет. Тебе следовало бы погибнуть вместе со своими. Они только ухмыльнутся и скажут: посмотрите-ка на этих немцев, теперь они приползают поодиночке и утверждают, что всегда были против. Отвратительный народ подданных. Сейчас, когда антифашизм предлагается на рынках мира по бросовой цене, они предают свое собственное дело. Отвратительный случай предательства.
В то время я все-таки перехожу на другую сторону. Меня переполняет ненависть, я с испугом пробуждаюсь от летаргии моих переживаний в этой стране, сон как рукой снимает, и я говорю себе: сейчас должно что-то произойти. Сейчас ты должен взять дело в свои руки. Сейчас ты не имеешь морального права быть простым соучастником. Я заползаю обратно в свой окоп, у канала Дортмунд-Эмс темнеет, я соскользаю прямиком в прохладу глины, скатываюсь вниз, хватаю карабин и хочу начать стрелять. Это бессмысленное действие: мы сидим тут как картонные фигурные мишени, и у нас уже два дня назад закончились боеприпасы. Порой, когда противники на противоположной стороне стреляют трассерами и осветительными ракетами, внезапно становится ослепительно светло, и на несколько секунд все выглядит как поле брани из шекспировской постановки «Макбета» в Гисене или Бад-Киссингене. Почему апокалипсисы всегда выглядят как провинциальные инсценировки? Неужели история – всего лишь, в сущности, опера Пуччини?