Не будь он настоящим бедняком, мне пришлось бы ее похитить. А так — разошлись полюбовно. Стоит только настоящему бедняку посветить блеском в глаза да дать тот блеск малость пощупать пальцами — и из него можно веревки вить».— «Ага,— подтверждаю я.— Или петлю. На случай, если ему вздумается раньше вскрыть своих червей, чем ты вскроешь пику».— «Опять ты за свое. Скучный ты человек,— говорит.— Кобыла-то по-прежнему наша».— «Да ты взгляни на нее! Пока вы на кону ее держали и тянули каждый к себе, она ж на целую задницу длиннее сделалась! Не лошадь, а ящерица на копытах. Доходяга, а не лошадь! Черт бы побрал вас обоих!.. Да разве ж можно эдакое позорище с плешивой гривой ставить на кон в серьезной игре!» — «Да брось ты,— ухмыляется он.— Кобыла как кобыла. И поумней ящерицы. А задница у нее завсегда длиннее вечности была. И проиграть я ее никак не мог...» — «Вот как?» — ехидно интересуюсь я. «Ну ты вот честно скажи, можешь ты себе представить, что бы с нами было, коли б я не ту карту вытащил?» — «Нет,— отвечаю.— Могу лишь начало насочинять: два голодных шакала бегут по голодному лесу и кусают друг дружке хвосты, а один из них уже даже жениться не хочет...» — «Вот видишь,— говорит,— какие нелепости тебе в голову лезут! Про то и толкую, что слишком глупо бы все обернулось, коли б выиграл он, а не я. Так глупо в жизни не бывает. Стало быть, он и права такого не имел — выигрывать...» Наверно, ему кажется, что он произнес нечто очень глубокомысленное, и только сейчас я понимаю, что брат и вправду влюблен. У меня такое чувство, будто кто-то кого-то предал, будто сегодня за игральным столом вместо серебряного кинжала по ошибке обменяли не кого-нибудь, а меня. У меня такое чувство, будто мы едем с ним в разные стороны. Зато, говорю я себе, у нас осталась кобыла. Наша старая кляча осталась при нас. И через месяц другой мы отпразднуем свадьбу. Зато в день его свадьбы я нацеплю себе на пояс полпуда отменного серебра...»
Так рассказывал дядя. И так оно отложилось у меня в памяти.
Свадьба состоялась месяца через полтора. А еще через десять родился я и первое, что услышал, появившись на свет, был ее смех. Всякий раз, вспоминая об этом, бабка всплескивала руками и радостно удивлялась: ведь это ж надо! Полсуток мучиться родами, чуть кровью не истечь, а после смеяться от счастья, когда еще слезы не высохли! Вовек не видала подобного...
Мать родила меня так, словно позволила себе забавную проказу, и проказа эта, между прочим, ей пришлась по душе, и следующие двенадцать лет она рожала чуть не каждую весну, подарив моему отцу в общей сложности трех сыновей и семь дочек.
Но со временем смех ее делался тише и короче, с возрастом он угасал, как угасает от ветра звезда в гладкой заводи. Наверно, все дело в том, что он — я об отце — слишком часто им отгораживался, полагая, что, отгородившись от других, он избавится и от мыслей о прошлом. Сдается мне, оттого он и порешил тогда жениться, чтобы отгородиться (оказалось — гладкой заводью с веселой звездочкой посреди) от русла жизни длиной в восемь лет, от всей истории с Барысби и невольного чувства вины за то, что был в нее замешан. Теперь он хотел одного — начать сначала, открыть свежий ключ в сухом, каменистом дне тоски своей и не подпускать к его звонкой воде никого. В особенности — Одинокого.
Да, сейчас уже я могу сказать, что по отношению к нему отец мой поступил жестоко. Но упрекать его за это я не берусь.