— Рассказывал… — с трудом припомнил Алтайский. — Про оборону Порт-Артура говорил… Про расстрел царской семьи здесь, в Екатеринбурге… Про Солоневичей…[8]
— Ну, я понял, — сказал Макаров. — Я ведь тоже за это загремел в штрафники. Рассказал книгу Бориса Солоневича «За монастырской стеной», это о том, как два бывших комсомольца бежали с Соловков… Плохи наши дела — нельзя никому ничего говорить. Советую тебе запомнить: здесь не понимают, что человек может что-то сказать просто так, без цели. Неосторожное или случайное слово не только передадут кому надо, но еще и обязательно переврут. Не откровенничай, а еще лучше — молчи… Завтра переезжай ко мне в бригаду.
Алтайский доплелся до своего барака, когда все уже спали и только дневальный клевал носом, вырисовываясь на фоне красного прямоугольника раскрытой печи с раскаленными углями. Стараясь не шуметь, он дошел до нар, где лежал его раскатанный бушлат-подстилка. Между нарами пробежала большая крыса, и Алтайский, ложась, на всякий случай прощупал рукав бушлата, где хранился кусочек мыла, завернутый в тряпочку. Утром надо было не прозевать завтрак с бригадой Макарова, которую кормили раньше, чем бригады из цеха ширпотреба. Это была последняя мысль перед спасительным сном…
Утро выдалось сырым, холодным. Плохо спасала накинутая сверху дырявая телогрейка — нельзя было закрыть ею все, что мерзло, особенно ступни ног, обмотанные обрывками разномастных портянок. Алтайский вскочил, быстро направился к выходу, но заметил на полу что-то знакомое. «Утащила-таки, проклятая», — подумал он, наверное, вслух, так как сразу замолк чей-то храп. Юрий наклонился и подобрал с полу развернутую тряпку, в которой остался совсем маленький кусочек мыла со следами крысиных зубов: «Вот тебе и постирал наволочку думки!» А думка была единственной вещью из дома, которую он еще не продал, не променял, не проел…
Алтайский сунул огрызок мыла в карман, выскочил на улицу и поспешил в столовку, где бригада Макарова уже усаживалась за столы. Капустное варево, как всегда, было постным — без следов жира, но горячим. Вместе с хлебом — черным, сыроватым — оно все-таки дало почувствовать животу приятную теплоту.
Перед большими воротами, внутри зоны, скоро стал собираться народ на развод по местам работы. Шли сделки: кто менял украденный у лошадей жмых на хлеб, кто — хлеб на табак, на овсяный кофе, который хорошо было есть ложкой, размешав с пайкой сахара. Дымились закрутки и козьи ножки, дым щекотал ноздри, но было ясно, что никто не даст даром даже «бычок» на одну затяжку.
Бригада строила бревенчатый дом для охраны. Шкурить и обтесывать нетолстые бревна было нехитрой наукой. Алтайский освоил ее за два-три дня, а на четвертый, напрягаясь из последних сил, дал норму. Однако когда пришла очередь получить за это дополнительный паек в виде порции каши, Макаров сказал:
— Пойми сам, разве я могу дать доппаек тебе, подсобнику? Мне надо кормить плотников, ведь больше лимита бригада все равно не получит.
Логика была железной, Алтайскому не оставалось ничего иного, как признать решение бригадира справедливым. И скоро наступил день, когда на очередной медкомиссии-комиссовке у Алтайского установили дистрофию II степени, а также пеллагру и цингу. Макаров вынужден был перевести Алтайского на работу в зону — дневальным в бараке бригады.
Работа была нетрудной: с утра мыть грязные некрашеные полы, таскать воду в бачки и умывальник, а потом до прихода бригады отдыхать. Вечером вода лилась рекой — по ведру на брата: кто-то смог достать картошку или картофельные очистки, кто-то приносил соленые рыбьи головы, кто-то ухитрялся забраться в огороженную зону столовки и там набрать в отвале отходов картофелечистки со следами крахмала. Все это мылось, процеживалось, варилось, парилось, жарилось и съедалось вместо доппайка.
Алтайский изобрел свой способ подкармливаться, он пользовался им, пока другие не переняли опыта. В столовке начали выдавать вяленых окуней. Шкура у них была толстой, легко отдиралась, она оставалась на столах и была его добычей. Алтайский очищал шкуру от чешуи, а потом размачивал в воде — получалось варево с клейким белковым наваром и глазками жира. Но это была трудоемкая работа, которая отнимала все свободное время. Случайно Алтайский открыл способ ее облегчить. Оказывается, шкуру можно было сделать съедобной, если равномерно подрумянить на раскаленной плите чешуей вниз. Шкура похрустывала на зубах, а съедаемая вместе с хлебом напоминала по вкусу давно забытый бутерброд с икрой. Несмотря на возникшую вскоре конкуренцию, дела у Алтайского пошли было на поправку, однако недели через две вяленые окуни кончились — вместо них привезли соленую рыбу, а от нее никаких шкур не оставалось…