Одна стояла неподвижно, прислонившись к стволу, и глухо стонала, накинув на лицо конец черного покрывала. Другая в изнеможении сидела на камне, уткнувшись лицом в колени; ее прекрасные белокурые волосы рассыпались по земле. Две другие громко причитали, царапали себе щеки, били себя в грудь, размазывали по лицу землю, воздевая к небу голые руки, и по всему холму разносились их вопли: «О счастье мое! О мое богатство! О солнце мое!» И крутившийся среди развалин пес разевал пасть и зловеще подвывал им.
Я в испуге ухватился за плащ всезнающего Топсиуса, и мы стали взбираться вверх по вересковому склону, прямо к вершине холма; здесь толпились, глазели, горланили работники из гаребских мастерских, служители храма, лоточники и оборванные чернокнижники, промышлявшие магией и нищенством. Двое менял с висящей в мочке уха монетой, увидя белую тогу Топсиуса, почтительно посторонились, бормоча раболепные приветствия. Нам преградила дорогу веревка, натянутая на вбитые в землю шесты: вход на вершину был закрыт. Там, где мы стояли, эта веревка была обмотана вокруг ствола старой оливы, на ветвях которой висели щиты легионеров и чей-то багряный плащ.
Только теперь я в тоске посмотрел наверх… Я посмотрел наверх, на самый высокий крест, укрепленный клиньями в расселине скалы. Галилеянин отходил. И вид его тела — не из серебра или слоновой кости, а еще живого, теплого, скрученного веревками и прибитого гвоздями к столбу, с перекладиной под ногами и рваной тряпкой вокруг бедер, — поверг меня в скорбь и ужас. Кровь растеклась по свежей древесине и чернела на ладонях, запекшись вокруг гвоздей. Ноги, стянутые толстой веревкой, почти касались земли; они были иссиня-лилового цвета и скрючились от боли. Лицо то багровело от прилива крови, то бледнело, как неживое; голова бессильно клонилась то к одному, то к другому плечу. Сквозь потные пряди волос, прилипших ко лбу, видны были запавшие, угасающие глаза: казалось, вместе с их сиянием навеки уходит свет и надежда земли…
Центурион в чешуйчатой кирасе и без плаща степенно ходил вокруг, скрестив руки и холодно поглядывая на шумную, смеющуюся толпу приверженцев храма. Топсиус обратил мое внимание на человека с горестным смуглым лицом; он стоял вплотную у веревки; черные волосы свисали на лицо, падали на грудь; теребя в руках кусок пергамента, он нетерпеливо взглядывал на солнце и что-то говорил вполголоса стоявшему рядом рабу.
— Это Иосиф Аримафейский, — шепнул мне ученый-летописец. — Подойдем к нему: от него можно услышать много такого, что следует знать…
В этот миг в гнусной толпе служителей храма и юродивых-попрошаек, кормившихся отходами жертвоприношений, послышался нарастающий гул, похожий на карканье воронов. Какой-то огромный грязный детина с рубцами от ножевых ударов на лице, просвечивавшими сквозь редкую бороду, вскинул руки и, дыша винным перегаром, крикнул:
— Ты всемогущ, ты собирался разрушить храм и стены его! Что же ты не сойдешь с этого креста?
Раздались глупые смешки. Другой негодяй, прижав к груди руки и склонившись до земли с подобострастными ужимками, отвесил в сторону страдальца насмешливый поклон:
— О царь и наследник Давида, по сердцу ли тебе этот трон?
— Сын божий! Призови отца своего, и пусть он спасет тебя! — тряся бородой и едва держась на ногах, хрипло выкрикивал тощий старик.
Озверелые лоточники поднимали комья земли, плевали на них и швыряли в Галилеянина; глухо стукнулся о крест пущенный кем-то камень. Подбежал возмущенный центурион; лезвие его широкого меча сверкнуло в воздухе — и чернь с проклятиями отступила; кто-то заворачивал в край плаща окровавленные пальцы.
Мы подошли к Иосифу Аримафейскому. Но этот угрюмый человек уклонился от докучливой любознательности Топсиуса. Немного обиженные, мы встали поодаль, возле высохшей оливы, против остальных крестов.
Оба других распятых, освеженные вечерней прохладой, уже очнулись от беспамятства. Один из них был тучный, волосатый человек; глаза его вылезли из орбит, грудь выгибалась вперед, ребра раздулись; он словно хотел в бешеном усилии сорваться с креста и страшно, беспрерывно рычал. Кровь стекала каплями с его почерневших ног и разорванных ладоней. Возле него не было ни души; никто не пришел проводить его с любовью или. состраданием. Он походил на воющего на болоте раненого волка.
Второй, худой и светловолосый, даже не стонал. Он висел безвольно, как надломленный стебель. Перед ним стояла оборванная женщина, и протягивала к нему голого младенца, и кричала уже охрипшим голосом: «Взгляни еще раз! Взгляни еще раз!» Но бледные веки не поднимались. Негр, увязывавший молотки и другие орудия казни, тихонько оттолкнул ее. Она умолкла и судорожно прижала к себе ребенка, словно боясь, что его тоже отнимут. Она дрожала всем телом; зубы ее стучали. Младенец искал между лохмотьями тощую грудь.