Уже лежа в постели, она всегда гнусавым голосом пела – сколько я мог понять, по-английски – какое-то длиннющее заклинание с часто повторяющимся рефреном: «Вир сохэппи, вир зэ хэппист инзэворд, зэц бикоз ви лав сомач ау диар лорд…» Пропев заклинание, она трижды, с плотоядным причмокиванием, повторяла: «Аминь». (У нее это, правда, звучало как «ай-мень», но я же не идиот, понимал, что к чему.) Дальше она капала себе в нос какую-то белую дрянь, ставила капли на тумбочку у кровати, проверяла, на месте ли деревянный прут (на ночь она всегда клала его рядом с собой), гасила ночник и долго еще ворочалась в темноте, тихо причитала, поскуливала о чем-то на своем ведьмовском языке, вздыхала, всхлипывала, с глухим стуком ударяла себя по руке этим самым прутом, отшвыривала его прочь, извивалась и ерзала в кровати, борясь, по-видимому, с каким-то своим бесом… Потом она вроде бы сдавалась, прекращала борьбу. Долго возилась под одеялом, сопела, вздрагивала, стонала (по-видимому, бес ее сильно донимал), а под конец беззвучно выгибалась дугой, громко, сипло выдыхала – и успокаивалась. Бес оставлял ее, обессиленную, и по комнате разливался едкий рыбный запах нерожавшей женщины, усталости и одиночества.
Когда она наконец засыпала, я шел мучить кота. Я мучил его подолгу, жадно и жестоко, как спокон веку мучили мои предки домашних животных – нет, даже еще более изощренно: кот меня страшно бесил. Во-первых, он никогда не сопротивлялся, не защищался, не лез в драку, не шипел и не выпускал когтей, что бы я ни делал; такое христианское смирение в животном казалось мне по меньшей мере противоестественным. Во-вторых, он вообще был с большими странностями: боялся каждого шороха, хвостиком следовал за Шаньшань по дому; когда она уходила – ложился под дверью и не мяукал даже, а скулил, как чертов слюнявый спаниель… Ни следа хваленой кошачьей независимости в нем не было. Панически, больше всего на свете он боялся трех вещей – того, что было за пределами дома, одиночества и меня.
А еще он раздражал меня потому, что иногда мне было его почти жалко. В сущности, он был симпатяга: одуванчиково-пушистый, нежно-нежно-рыжего, с каким-то даже розоватым отливом, цвета. И у него были длинные, белые, трогательные такие усы… Отвратительно беззащитная, безответная, бессильная и безвинная тварь. Он жил в моем доме. И я его ненавидел.
И ведьму я ненавидел.
И всех ее братьев и сестер. И этого их проклятого Лорда, которому они поклонялись.
И даже иногда старика. Он довольно быстро освоился в отведенном ему зеркальном пространстве (которое шкафом, увы, не ограничивалось) и с утра до ночи приставал ко мне, где бы я ни находился: в ванной, на кухне, в его комнате, в Дашиной, в кабинете, в гостиной… Он выглядывал не только из зеркал – все отражающие поверхности шли в ход: полированная мебель, металлические кастрюли и крышки от кастрюль, оконные стекла в вечернее и ночное время, экран выключенного телевизора (а выключен он теперь был всегда: великий Лорд и его прислужники боялись отчего-то средств массовой информации), светло-зеленый кафель, половник, дверца микроволновки… Он смотрел на меня с укоризной, с мольбой, с яростью и канючил свое:
– Отдай… Отдай…
И все равно я стал любить зеркала, как бы ни злобствовал старик. Ведь в них отражалось и мое лицо – а на моем лице теперь появилась славная седая поросль. Снежно-белая шерсть, мягкая и гладкая, скрыла чуткие черты – старика, правнучки,
– Отдай мое…
– Отдать? Как же, как же! Сделать тебя свободным? Выпустить тебя отсюда? А самому остаться наедине с ведьмой и всеми этими выродками? Ну да, держи карман шире!
Чем больше старик ко мне приставал, чем благостней «свидетельствовали» братья и сестры, тем чаще я мучил Сяо. Тем изощренней. Я вымещал на нем всю свою злость, все свое раздражение, все свое одиночество.
Кот терпел чуть больше месяца. А потом он ушел. Я сам позволил ему уйти – и даже любезно подсадил его на форточку, до которой самостоятельно Сяо допрыгнуть не мог, но это не было помощью и не было милостью. Напротив. Это была моя самая злая выходка, самое жестокое издевательство; своеобразная казнь. Да, я был палачом. Я знал, что на улице Сяо не выживет, – и отпустил его. Он не умел добывать пищу, не умел нападать, не умел защищаться, не умел выносить холод, не умел жить вне дома, не умел жить один. Я отпустил его умирать.