К началу 45-го Хаас получил отпуск и вернулся в Райхенберг. Благодаря покровительству Карла Германа Франка, ставшего к тому времени обергруппенфюрером, генералом войск СС и заместителем гауляйтера Судетенланда, его не отправили снова на запад. Фронт приближался к протекторату, к Судетам, к Рудным горам, и только здесь, у себя на родине, он мог с относительно чистой совестью воевать и обязан был воевать.
В марте к давно уже активно задействованному по всей Германии «Вервольфу» приобщились и Судеты. Местную организацию возглавил Франк, и ему были нужны проверенные люди – он затем и пошел навстречу Хаасу, оставив его при себе, что рассчитывал на него здесь. Хаас не пожелал уклоняться. Это было логично: все, что он делал прежде как ученый и чиновник, он делал ради Германии, и теперь она, и общая, единая, и именно
Под началом Хааса устраивались засады в горах против советской моторизированной пехоты, облавы на чешских партизан, различные диверсии, связанные с взрывами. Он брал в руки оружие, чтобы защищать имя, без которого единое распадалось на многое, многое же оборачивалось безразличной и случайной сцепкой человеческого и природного компонентов. Он брал в руки оружие, потому что такова была необходимость и, следовательно, правда. Эта была такая же правда, как слова Гераклита, такая же неприглядная и все-таки не столь неприглядная, поскольку правда не только недолжного, но и долженствующего.
Когда он держал пистолет, готовясь поочередно прострелить головы нескольким пленным чехам, ему показалось, что эти затылки на самом деле одно лицо, наконец, спустя столько лет, повернутое к нему, – лицо его собственной злости. Перед Хаасом стояли на коленях со связанными за спиной руками те, среди кого он родился по ошибке, в чьей стране рос как подменыш, те, из-за кого с детства научен был тянуться к невидящей его Германии, подпрыгивать и махать руками, чтобы только эта Германия разглядела его, спрятанного от нее стеной гор. Перед ним стояли те, из-за кого Германия стала сначала мечтой, затем фантазией, а затем фантомом. Те, из-за кого война оказалась и его отцом, воли которого он не смел ослушаться; из-за кого он должен теперь поочередно прострелить головы живым людям и навсегда перестать быть самим собой. Но пока Хаас раз за разом нажимал на курок, он понял, что перестал быть собой еще раньше, хоть уже не мог вспомнить когда. Тогда же, когда исчезло то, что он защищал, убивая вооруженных и безоружных.
1970
– По-моему, ты приписываешь этому Хаасу – или как его там – свой идеализм.
Антонина впервые выложила перед отцом, что приписывает ему сама, и потому немного форсировала игривую покровительственность.
– Я? Свой? – Отец как будто растерялся. – А, na ja, vielleicht[13]
… возможно.Не vielleicht, a genau[14]
. Если он вступил в СС, значит, был членом нацистской партии.– Национал-социалистической, – поправил отец. – Мы с Тоней помоем посуду, иди приляг, – обратился он к матери, и мать, понимая, что, если ее отсылают, значит, разговор предстоит либо с вкраплением немецкого (полноценное двуязычие давно вышло у отца с Антониной из обихода), либо грамматически и морально сложный для мужа, какие давались ему не более чем при одном слушателе, прикрыла за собой дверь.
Отец начал собирать со стола. – Ты считаешь, нельзя быть нацистом и идеалистом? Нацизм происходит от слова «нация», а нация – это идея.
– К чему ты клонишь? – Антонина продолжала сидеть, не помогая ему, и то, что она ведет себя как-то не так или что-то идет не так, доходило до нее будто сквозь плотную ткань.
– Я клоню к тому… – Ритм движений скрадывал паузы, охватывал своей естественностью и речь, даром что естественностью искусственной. – Я клоню к тому, что как социализм означает желать блага социуму, обществу, так нацизм означает желать блага нации, которая во многих случаях может совпадать с обществом. Конечно, видение этого блага Хитлером и мной, например, будет весьма отличное.
– Различное, – поправила Антонина машинально. – То есть… ты был нацистом? Она выговорила это с утвердительностью настолько безапелляционной, насколько безапелляционное разубеждение закладывалось ею в ответ. Она глядела отцу в затылок – он мыл посуду, стоя к Антонине спиной, и внезапно эта расстановка показалась ей неподобающей до мерзости.