— Показывайте, что тут есть любопытного для любопытной женщины, — обратилась опа ко мне. — Подумать только, мы в бывшем книжном магазине Вольфа! Нет ли Чарской? Хочется взглянуть на эту отраву — ведь когда-то принимали ее за что-то подлинное...
Я разложил перед Андреевой целую выставку скучнейшей, паточной писательницы.
— Подумать только — все это когда-то я читала, даже нравилось. А почему Чарская так правится детям?
— Ребенок доверчив к тому, что ему говорит взрослый, — пояснил Кугель. — И — еще в степени большей —-взрослый спекулирует на желаниях своего читателя. И еще: жантильное воспитание, полное пренебрежение к родному языку — вот вам и готов читатель мадам Чарской. Дети подлинных интеллигентов писательницу эту только по имени знают, но читать не читают. Читает чиновное и прочес мещанство. А так — мне говорили — дама она как дама и. может быть, пречудесная женщина, добрая, щедрая, хорошо воспитанная. Кстати, Вольф нещадно эксплуатировал ее, платил гроши...
Мария Федоровна взяла «Княжну Джаваху» и «За что?». Я предлагал «Записки институтки» — все же быт изображен недурно, по-хорошему очерково. Недели три спустя Мария Федоровна принесла Чарскую в Пуокр, положила книги на мой стол и, глядя мне в глаза, вдруг неистово расхохоталась. Я подошел к зеркалу, взглянул на себя —свес ли в порядке, чего это она смоется?..
Играет? Репетирует?
— Княжну Джаваху вспомнила, — коротко дыша, отсмеявшись, проговорила Мария Федоровна. — Не понимаю, как могли издавать сочинения Чарской, почему, по крайней мере, никто не редактировал ее, не убирал фальшь и порою, очень часто, неграмотные выражения? Кто-то, забыла, кто именно, хорошо отделал эту писательницу...
Она имела в виду Корпел Чуковского, который в свое время статьей своей только увеличил популярность любимицы институток, старых дев и дурно, искаженно воспитанных девочек...
Сотня томов сочинений этой дамы были в спешке разосланы по частям Петроградского военного округа. Книги присылались обратно, как «ошибочно засланные».
Большая, великолепно подобранная библиотека была у молодого тогда Евгения Михайловича Кузнецова, специалиста по театру и цирку. Он говорил, что книги в своей библиотеке собрал трудом и терпением, любознательностью и, отчасти, связями с театральными деятелями, любившими дарить книги своим поклонникам.
Солидная библиотека была у поэта Михаила Алексеевича Кузмина — дважды был я у него на Спасской улице — неподалеку от Литейного.
— Здесь у меня стихи, — он проводил рукой но верхней полке. — Стихи дарственные, с автографами. Здесь тоже стихи, но купленные, без автографов. Тут романы на французском. Это, как видите, ноты. Да, да, спасибо на добром слове — сочиняю теперь раз в три года, а когда-то сочинил музыку на свои «Куранты любви». Вернее — музычку, хотя в ней был свой яд...
Михаил Алексеевич опечаленно, воспоминательно вздыхал, пощипывая давно небритый подбородок, затем — не мне, а себе самому (точнее, забыв обо мне) сказал:
— Глазунову хотелось познакомиться с моей музыкой. У меня были гости. Я сел за пианино, тронул клавиши. «Да вы прекрасно чувствуете звук! — воскликнул Глазунов. — Немедленно что-нибудь играйте!» Прежде чем начать играть, я сделал короткое вступление, сказал несколько словечек: «Искренне уважаемый и горячо любимый Александр Константинович! Предупреждаю — у меня не музыка, а музычка, но в ней есть свой яд, действующий мгновенно, благотворно, но не надолго, в чем и состоит различие между дилетантом и подлинным носителем музыки».
— Нот это «благотворно» понравилось Глазунову, он даже записал его на своей манжете. Затем я стал играть, — продолжал свои воспоминания Кузмин. — Сказал и еще что-то лестное мне Глазунов, а часа через три, провожая его в передней, я спросил, помнит ли он что-нибудь из моей музыки! И ежели ДА, пусть вслух припомнит. «А забыл, забыл, совсем забыл» — ответил Глазунов, а спустя полминуты расхохотался, и я стал, хотя и с горечью, вторить ему. Говорил же я, что мой яд действует недолгое время, говорил! Мои стихи Глазунову нравились больше, чем музыка. «Ваши стихи, — говорил он, — запоминаются и чему-то помогают, чему-то мешают, а...» А что такое это «а», так и не захотел объяснять...
— Библиотека у вас отличная, есть в ней все, что душе требуется, — сказал я и, чувствуя, что говорю бестактные вещи, словно я некто, а Кузмин — мой младший собрат, — спохватился, покраснел (щеки стали гореть вполне ощутимо), замолк.
— Книги я собираю только те, которые душу греют, — тактично не замечая моих разглагольствований, проговорил Михаил Алексеевич. — Книга кому-то помогает, но кому-то и мешает: книга, как человек, — нечто живое. Если иначе, то...
Он пожал плечами, поглядел на меня, — дескать, и так все понятно.
Михаил Алексеевич познакомил меня с Ольгой Дмитриевной Форш, та с Лозинским. В двадцать первом году я был принят в Союз поэтов.
Мне были чужды слова, которые приходилось тогда слышать: