Письмо было хорошее, и даже с фотографией. В мирном духе, без всяких намеков. Костя писал, что вполне доволен своей новой жизнью и каждый день молится и благодарит несуществующего бога за то, что он в свое время помутил наши с папой головы, «Если бы вы мне тогда не подложили свинью. — писал Костя, — не видать бы мне ни Москвы, ни военного госпиталя, который отличается от обыкновенной клиники только тем, что здесь гораздо больше перспектив и гораздо меньше той гражданской «демократии», которую так ценят лентяи и дармоеды». Дальше он описывал Москву, которая ему нравится все больше и больше. О жене — ни слова, только в конце привет и приглашение. «Мечтаем о том дне, когда вы с Родькой приедете к нам погостить. Думаем, что вам у нас понравится». На этом письмо кончалось, но несколько строчек было еще на фотографии, где Костя изображен в офицерском кителе.
— Лейтенант! — сказал я.
— Младший лейтенант, — сказал папа.
На обороте карточки было написало: «Итак, я почти что солдат. Но это нестрашно. Потому, что, как говорится, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом».
— Н-да!
— Форма ему идет, — сказал я. — И надпись хорошая.
— Дурацкая надпись. Как раз тот случай, когда я не согласен с народной мудростью.
— Почему?
— Потому, что солдат, который мечтает стать генералом, — это уже не солдат. Это будущий генерал. Ему уже некогда думать о своих солдатских обязанностях. Ну ладно, хватит об этом.
И он уткнулся в какую-то книжку.
О Костиной фотографии мы больше не говорили. Да и о письме. Папа все-таки был очень обижен и каждый раз, когда я заговаривал о чем-нибудь таком, с чего можно было перескочить на Костю, обрывал разговор и сердился.
— Хорошо бы куда-нибудь съездить.
— Например?
— Например, в Ленинград. Или в Москву…
— А почему не в Кострому? Не понимаю, что это всех так тянет в Москву? Ну объясни мне, что ты там будешь делать?
— Ничего. Просто хочется посмотреть.
Леонида Витальевича не было дома.
— Лучше ему. Гораздо лучше, — сказала Глафира Павловна. — Спасибо, что зашли. Со мной вам, конечно, скучно, но, может быть, вы посидите. Хорошо, конечно, что у Лени пошло на поправку после этого последнего лечения. Но непоседливый он стал какой-то. Никогда теперь со мной, старухой, не посидит. — Она улыбнулась, — Товарищи у него… Как вечер, так я одна.
Я снял пальто и прошел в комнату. Та же комната, та же мебель в ней. Но что-то совсем по-другому.
Глафира Павловна, присев на краешек стула, что-то говорила мне, что-то рассказывала, но я ничего не слышал.
Я сидел и думал: «Бедная, бедная старушка!..»
И странное какое-то предчувствие сжало мне сердце. «Надо идти домой».
Я встал и попрощался.
— Посидели бы.
— Нет, нет. Я не могу. Мне обязательно нужно идти домой.
По улице Ленина я не шел, а бежал. «Только бы он был дома, — вертелось у меня в голове. — Только бы он был дома».
Своим ключом, с трудом нащупав замочную скважину, я открыл дверь, вошел в комнату, и от сердца у меня отлегло.
Одетый в пальто и в шапке, папа сидел за столом и решал шахматную задачу.
— Что так скоро?
— Да так. А ты куда собрался?
— Почти никуда. — Он смахнул с доски все фигуры и пошел раздеваться.
— Спать будем, — сказал он. — Спать, спать! В таких случаях лучше всего спать. Ну что ты на меня уставился? Иди к себе. Я буду раздеваться. Ну, марш! Марш!
Я пошел на кухню и, уже в дверях невольно оглянувшись, увидел, как папа достает из-под стола пустую коньячную бутылку.
Как всегда стараясь не шуметь, я расставил раскладушку, постелил и лег. А потом зачем-то встал и закрыл кухонную дверь на задвижку. Все это я делал как во сне. Никогда еще мне не было так нехорошо. Может быть, я заболел: меня знобило и очень хотелось плакать. Я долго крепился, а потом слезы хлынули сами собой, и остановиться я уже не мог. Наверное, я громко всхлипывал, потому что скоро папа стал стучаться в дверь.
— Родька, открой!
Я не открывал и не отзывался.
— Родька, открой! — закричал папа, и дверь поддалась. Задвижка была на двух маленьких гвоздях, и она отлетела.
Папа сел на раскладушку. От него пахло коньяком. И я заплакал еще сильнее.
— Ты что, с ума сошел? Рехнулся, дурак!
— Ну что я тебе сделал? — говорил я. — Ну что? Что?
— Я, я тебе что сделал? — сказал папа.
Постепенно я перестал плакать.
Папа сидел, положив руку мне на голову.
Когда уже я совсем перестал всхлипывать, он встал.
— Давай куда-нибудь съездим. В Ленинград. — Он помолчал. — Или в Москву.
Долго мы не могли составить телеграмму. Наконец папа сказал:
— Напиши ты. От своего имени.
Я взял чистый бланк и написал:
«Папа согласился свозить меня в Москву. На той неделе ждите гостей. Ура. Ура. Сбылась мечта идиота».
— Ну-ка покажи!
Папа взял телеграмму и, похмыкав, вычеркнул «в» и одно «ура».
— Хорошо?
— Великолепно.
Женщина, которая принимает телеграммы, прочла мое сочинение и сказала:
— Последнее слово нельзя.
— Почему? — спросил папа.
— Ругательство.
— Это не ругательство. Это определение.
— Все равно нельзя. А зачем оно вам? Сбылась мечта. Все понятно.