Она пришла ночью, когда заскрипела, заскрежетала речным льдом Свапа-матушка. Будто скрежет зубовный долетел с ее пологих берегов умиравшей зимы. Пошел ледоход! И все поняли: весна теперь не уступит своего места той, с кем с переменным успехом боролась еще со студеного марта. И от этой победы становилось легче и свободнее жить всем – и птицам, и зверям, и людям. Хотя именно весной были уже почти пусты погреба, съедены за долгую зиму припасы, ужались, будто усохли, горки картошки, свеклы и капусты в амбарах слободчан. Но приходила весна, а вместе с нею надежда и жизнь. Потому что вечное возрождение природы несло и людям вечное воскресение сил духовных и даже физических. Потому что вновь появлялась надежда, без которой не живет на этом свете ни один человек.
…Санитарка Надя, услышав настойчивый стук, поспешила к входной двери. Было раннее утро, Лукичу еще было рано на службу, посетителей к Григорию Петровичу строго-настрого было наказано не пускать.
– Кто там? – настороженно спросила Надя.
– Я, – раздался на больничном крыльце голос Николая Разуваева, шофера райкомовской «Победы», личного водителя Григория Петровича. – Это я, Коля Разуваев… Мне вчера из больницы Григорий Петрович звонил. Просил зайти пораньше…
– А еще раньше, Коля Разуваев, ты не мог?
– Не мог, – не поняв иронии, ответил шофер. – То да сё…
– Погоди, я загляну к нему в палату… Кажись, спит еще.
– Не должон! – уверенно ответил Николай. – Он и до того, как ему пес нос откусил, в шесть у тра уже на ногах был. Хозяин…
– Подожди, хозяин… – из-за запертой двери ответила ему санитарка. – Я узнаю все-таки. Такой человек большой – и такое ужасное несчастье… Ох-хо-хо… Грехи наши тяжкие.
Она отошла, но через минуту вернулась, отперла больничную дверь, обитую грязной желтой клеенкой.
– Проходи, – хмуро кивнула она похмельному Николаю. – Без начальника, я гляжу, ты совсем, парень, избаловался…
– Это с горя, – мутно улыбнулся Разуваев. – Горе-то какое… Говорят, сожрал пес ему лицо. Нету теперь Григория Петровича…
– Ты чё буровишь-то? Как это – нету? Лежит вон в той, самой теплой палатке…
– Нету, говорю тебе, казачка Надя, – шмыгнул носом Николай. – Без лица руководителя не бывает.
– Иди, иди, горе луковое… – сказала санитарка, запирая за Николаем дверь. – Да недолго. Лукич вообще запретил всякие к нему посещения. Для тебя исключение. Гордись.
– Я и горжусь! – игриво сказал личный шофер Григория Петровича и подмигнул черноглазой Наде, еще молодой, цветущей женщине, которую Фока Лукич «взял за себя» с уже готовым ребеночком.
Колька проскользнул в палату к своему забинтованному начальнику. Григорий Петрович беспокойно зашевелился, не видя раннего посетителя.
– Лежите, лежите, Григорий Петрович…Это я, Николай Разуваев, – успокоил больного шофер. – Проведать вот вас пришел… Как вы и просили, по телефону.
Колька говорил и выгружал из авоськи собранные Ольгой и райкомовскими разные гостинцы.
– Вот яблоки моченые, сало с прослойкой, мед гречишный, жамки тульские, картохи вареные в чугунке, с солеными огурчиками…Мясо вареное, лук с чесноком… Тут и мертвый подымется, чтобы пожрать до пуза.
Он засмеялся. Григорий Петрович пошевелился и вздохнул.
Колька выгрузил в тумбочку продукты питания потом собрался с духом и, искоса, через зеркало на стене, лишь мельком взглянул на забинтованное лицо Григорий Петровича – боялся испугаться. Слух по Слободе прошел, что лучше бы Григорий Петрович помер там, в больничке, чем с таким, Господи помилуй, обличием оставаться…
– Выжрал уже с утра… – глухо буркнул в бинты Карагодин.
«Учуял, паразит!… – удивился шофер, – Хоть собака ему нос и отгрызла, а запах гандонихиного самогона слышит».
– Чего молчишь?.. – спросил Карагодин. Нитки, которыми зашивал порванное псом лицо Фока Лукич, очень мешали ему говорить. Но Лукич обещал, что после снятия швов губы будут двигаться нормально. Но это, думал Карагодин, уже полбеды. Главная беда – эти ужасные видения, черные припадки – после лечения по рецепту Амвросия не повторялись. Уши, словно их и не было. И это, нисмотря ни на что, радовало Григория Петровича. Теперь оставалась самая важная, заключительная часть лечения, которая не должна позволить появлению рецедивов – торжественные похороны пса. Но это было и самой трудной частью. Финальный аккорд реквиема должен был прозвучать не фальшиво, а по-настоящему, воистину тожественно и пышно.
– Вижу, на поправку пошли… – по привычке соврал Николай.
– Дурак! Тебя жалею: сниму бинты – заикой сделаешься.
– Не надо, Григорий Петрович! – взмолился Разуваев.
– Сам знаю, что надо, что не надо.
Они помолчали. Разуваев мучался у постели больного, не зная, что говорить человеку, потерявшему свое лицо. Не было у него подобного опыта еще в сравнительно молодой разуваевской жизни.
Выручил Карагодин. Голос у райкомовского секретаря был, как всегда, энергичным, деловым:
– Ты сейчас пойдешь. И всё приготовишь для похорон.
– Григорий Петрович, – всхлипнул пьяненький Колька. – Может, еще обойдется?