Трудно уже было достать билет в ложу, такая великая давка была на тех чрезвычайных представлениях, а в этот день вдвойне ещё собрались любопытные, потому что славная Смарагдина должна была первый раз выступать в польской пьесе.
Театр был весь битком и при наибольшем старании вдова едва смогла выпросить себе и дочке место в ложе семейства Цементов.
Мария села так, чтобы не быть на виду, но её глаза побежали прямо на сцену и, казалось, заранее пробивая занавес, преследуют, вызывая ту, которая её интересовала как жизнь Станислава. Хотела открыть тайну, которой эта женщина покорила его, убедиться самой в величине опасности и, неспокойная, считала минуты, с бьющимся сердцем, с пылающим лицом. Мать только теперь заметила эту заинтересованность, но ещё понять её не могла, почти ей радуясь.
Начался какой-то фарс, Смарагдина должна была нескоро показаться на сцене, Мария сидела как прикованная, выжидая, скоро ли покажется та, что забрала её жизнь!
Она не заметила даже сидящего внизу за оркестром Станислава, которого весь театр, показывая друг другу пальцами, взял за цель смеха и издевательств. Шарский не знал ни об этом и ни о чём, что делалось вокруг него; он также ждал, ждал только показа Смарагдины. В растрёпанной одежде, с непричёсанными волосами, с лицом, отмеченном страстью, которая захватила все его мысли, сидел бедный поэт, опёршись на локти, в позе, которая на первый взгляд могла казаться вынужденной, преувеличенной, так была неестественно свободной. Людские глаза, шум, речь, всё, что его окружало, в глазах его считалось ничем, жил в себе и ждал Сары.
Мария и он горячо обратили глаза, когда занавес поднялся, но Сара не выступила в первой пьесе, и после достаточно долгого вступления, после более долгого антракта, занавес, снова поднятый вверх, открыл волшебницу во всём блеске очаровательной красоты, возвышенной пьесой.
У Сары в этот вечер была одна из тех ординарных ролей возлюбленных, которую только по-настоящему великая актриса может поднять умелой игрой, придавая ей новую жизнь.
Это была трудная задача, практически невозможная, потому что этот тип, стереотипный во всех пьесах, такой избитый, такой общий, такой стёртый, что, как из старых лохмотьев, ничего из него сделать нельзя. Но эта женщина с первого шага, с первого открытия уст столько в свою неблагодарную роль влила жизни, огня, силы, оригинальности, что зрители в восхищении автора и пьесы узнать не могли; вещь стала новой из свежего её понимания, новой из-за сильного воплощения. Характер роли, страстный, чувствительный, полный посвящения и самых возвышенных чувств, выдался бы преувеличенным, если бы страсть актрисы не делала их естественными. Сара знала, что то, что в устах одного есть преувеличением, в других будет живой натурой; поскольку своим обликом, тактом, движением, звуком голоса и несравненной последовательностью такой правдивой сделала свою роль, что в ней казалась чудесной!
Бедная Мария, объединяя в своей мысли актрису и женщину, дивной ошибкой наивности не могла их разделить, и любила ту, которая только надела временную маску идеала, такой ей казалась красивой и великой.
– А! Я не удивляюсь, что он её любит, – говорила она про себя, – это идеал! Кто же при ней может показаться достойным взгляда? Мы такие холодные, такие скучные, такие невыносимые существа!
И слёзы стояли в её глазах, наворачивались, не в состоянии стекать по лицу, возвращались к стиснутому сердцу.
Это сердце билось убеждением, что Шарский навеки должен был остаться в узах Сары… и разрывалось тихим отчаянием. К счастью для неё, впечатление, какое, очевидно, произвела Сара на Марию, приписывали самой пьесе, игре, театру, и никто рядом не догадался о естественной драме, нелживых слезах, горьких слезах скрытого страдания. Мать ещё радовалась развлечением!
В нескольких шагах от той ложи, в которой разыгрывалась более болезненная драма, чем на сцене, сидел князь R, один, и смотрел в лорнет свою Сару и повторяя в душе:
– А! Если бы она была той, что так отлично лжёт!
Пониже снова Шарский смотрел на актрису, и в этой роли видя как бы напоминание о своей давней любви, давнем чувстве, упивался ею и травился. Сара была такой великой актрисой, такой правдивой и проникновенной, что и он не мог уже отделить актрисы от женщины; вчерашняя казалась ему фальшивой, а сегодняшняя единственной живой и настоящей.
– Этого быть не может, – повторял он, – чтобы она так ужасно изменилась… Она притворяется, она ангел! Людская природа не могла бы поддаться такому перевоплощению… где разделилось бы сердце. Где память? Это было испытание, это было притворство.