Он, видимо, почти сразу утвердился в выборе ершалаимской части как повествования от третьего лица, в отличие от ранних вариантов, где рассказ вел Воланд. Исключение составляют лишь черновики романа, относящиеся к 1928–1929 гг., где в текст включены ремарки Воланда (см. об этом: Булгаков 1992: 508–509).
Значительно более сложным представляется вопрос о повествователе (повествователях) московской сюжетной линии. Здесь, по мере движения рукописи к завершению, происходили важные изменения. Часть их была вызвана именно соотношением авторского и повествовательного начал: в ранних редакциях рассказчик был значительно более приближен к окружению автора. Так, в
Начиная с черновиков 1928–1929 гг. (а значит, можно предположить, что и с первой редакции, от которой сохранились только эти черновики), в московской сюжетной линии присутствует повествователь. Видимо, отстраненность его от автора была для Булгакова принципиальной. Рассказ ведется от имени некоего «я», который пишет об уже свершившихся, «чудовищных» событиях в назидание «всему Союзу Республик», жители коего могут столкнуться с преступником в случае, если ему придет «на ум глу[бокая мысль] навестить и дру[гие города, пом]имо нашей красной [столицы]» (562-6-1-3 об.). Роль повествователя здесь значительно более активна, он то и дело прерывает рассказ возгласами и замечаниями, иногда уводя читателя в сторону от событий. Поскольку большая часть листов в двух тетрадях черновиков оборвана, трудно сказать о нем больше, но уже в черновых набросках 1929–1931 гг. рассказчик настроен эсхатологически и воспринимает происходящее в Москве как ад и конец света. Лексика и строение фразы у него булгаковские — характерные инверсии, повторы, ритмизующие прозу. Нельзя не отметить и лирический посыл: «И давно, давно я понял, что в дымном подвале, в первую из цепи странных московских ночей, я видел ад» (Булгаков 1992: 248).
Постепенно местоимение «я» меняет принадлежность — от первого лица выступает не сторонний наблюдатель, йо один из персонажей, который ситуативно занимает место, в более поздних редакциях и окончательном тексте отведенное мастеру. Именно этот персонаж вместе с Маргаритой стоит рядом с Воландом и его свитой, присутствует в сцене свиста Бегемота и Коровьева, ему адресована фраза: «Ты встретишь там Шуберта и светлые утра» (Булгаков 1992: 263).
По всей видимости, попытка объединить образы повествователя и героя не удовлетворяла Булгакова, оставляя недостаточное игровое пространство между ним самим и повествователем. В 3-й редакции романа появляется биографически близкий автору персонаж — мастер, в то же время в московском сюжете возникает фигура повествователя, активно вмешивающегося в текст и обладающего персонифицированной речевой манерой. Он выступает не столько как очевидец событий, сколько как всезнающий летописец, «автор», наделенный абсолютным знанием. При этом в его изложении происходящее изображается почти всегда в сниженном виде, иногда травестируется — ерничанье, просторечие, ирония, присущие этому речевому потоку, позволили писавшим о романе обозначить фигуру повествователя как «московский сплетник», «всезнайка» и т. п. (Taranovski-Johnson 1981).
В окончательном тексте следы присутствия этого повествователя значительно более скромны. Так, он появляется в первой главе, где дается якобы объективный портрет Воланда, противоречащий сводкам «разных учреждений», и в эпилоге, где рассказчик иронически зафиксирован как «пишущий эти правдивые строки» (5, 373).
В московской сюжетной линии наряду с ироническим легко вычленяется повествователь лирический. Его присутствие впервые обозначено в пятой главе, в лирическом пассаже, опровергающем пиратское прошлое директора ресторана Дома Грибоедова Арчибальда Арчибальдовича. Этот рассказчик максимально сближен с автором: во-первых, ему однажды (в описании сборища писателей в ресторане Дома Грибоедова) придано восклицание «О боги, боги мои, яду мне, яду!» (5, 61), которое с незначительными вариациями сопутствует в романе Понтию Пилату (5, 20, 25, 26) и мастеру (5, 279). Во-вторых, по всей видимости, именно ему принадлежит лирический зачин 32-й главы, отмеченный вариантом все того же восклицания.