Тот был одновременно расслабленный и разгоряченный, дышал до сих пор неровно. Густые кудри рассыпались по песку, одну руку он небрежно откинул за голову, а другой бездумно поводил по гладкой коже на груди. Пятна румянца горели у него на скулах, а глаза казались почти черными. А еще он улыбался — весело, с завлекательным прищуром.
Петя и не понял ничего сначала. А он тихо рассмеялся:
— Нашел время забояться…
Было страшновато и непривычно, хотя Петя знал, что делать надо. Но чтобы Данко — такой сильный, гордый, удалой цыган, — позволил, вовсе в голове не укладывалось. А тот усмехался уже открыто, когда Петя все решиться не мог, и сам направлял ненавязчиво, но твердо. И тот отбросил тогда последние сомнения: все равно поздно останавливаться, сделанного не воротишь. Да и хоть аж трясло всего — так и тянуло попробовать, интересно было. С барином никогда не случалось, чтобы так, и представить даже нельзя. А тут — вся ночь для него.
Данко, раскрасневшийся и разгоряченный, прикусывал губу белыми зубами, выгибался под ним, напрягая крепкие мышцы. Петя совсем потерялся и еле думал, что делать. Наклониться и поцеловать хотел — и тут же цыган сам притянул его к себе, впившись ногтями в плечо. А ему нравилось, что иногда больно — никогда раньше так жарко не было.
Петя потом упал рядом с ним, задыхаясь и глотая влажный, терпкий морской воздух. Он так и не понял, как же ему было лучше — сейчас или до того, когда привычно.
Да и неважно это. Все равно им расставаться, и больше не увидятся.
А Данко о том не знал, что он уехать собрался. Он только Кхаце сказал в таборе. А сегодня сил не хватило остановиться и признаться, что это последняя ночь у них будет.
Они вернулись в зыбких утренних сумерках. Тихо подошли к костру, где уже все собрались за утренней трапезой. Шагали они рядом, касаясь друг друга рукавами.
Петя откинул голову — губы у него припухли от поцелуев, темнели на шее следы прошедшей ночи, рубашка была смята. Старуха Кхаца тут же изумленно прищурилась. Как же, помнила его слова о том, что точно уедет. Неужто передумал, едва завлек его цыган?..
А у него пусто и холодно было на душе. Пока шли, он о последнем Данко предупредил, внутренне похолодев:
— Знаешь… Я наполовину цыган.
Вдруг не примет, оттолкнет теперь?.. Но Данко рассмеялся.
— А я на четверть. У меня бабка только хоровая цыганка была, а отец малоросс, на Киевщине жили. Вот откуда по-русски умею… Я с конокрадами из дому сбежал мальцом еще. Но смотри вот, тебе говорю, а другим не трепли почем зря…
— Да ну тебя, — недоверчиво хмыкнул Петя.
— Привираю, по-твоему? Нет, врут не так. Это если б я стал рассказывать, что предки мои в десятом поколении из Византии пришли… А такое-то зачем выдумывать?
Тут Пете до слез стало обидно. Вот же оно, счастье — как всегда мечталось, даже его стыдная тайна пустяком оказалась. Все точно складывалось — вот она, судьба, какая, остаться бы да век жить и радоваться, раз такой же, как он, человек нашелся. Но не получалось, не сходилось…
Цыган улыбался, глядя на него. Так и представлял — уедут сейчас из табора, и будет им воли вся степь широкая. Петя отворачивался и хмурился незаметно.
— И хорошего, и плохого у нас с вами было, — Данко у костра поклонился цыганам. — А теперь прощаться время пришло. Зла не держите, если кого обидел. Счастливы будьте…
— Я тоже попрощаюсь, — вскочил Петя. — Мне не по дороге с вами, тут расстанемся.
Данко усмехнулся весело и довольно. А Кхаца прищурилась, заподозрив, что не все просто так. Не зря же она мудрая старуха была.
— Я в Российскую империю вернусь, — жестко и твердо сказал Петя.
И тут же не скрыл злой усмешки. Впервые он видел, как Данко не сдержался: побледнел, не вскочил едва. Пете стало легко и радостно, когда старуха Кхаца восхищенно покачала головой.
Данко застал его за кибитками. Приблизился он бесшумно, и Петя аж вздрогнул от неожиданности. Он медленно шел, но от одного взгляда на него страшно становилось. Глаза его — всегда яркие, с веселыми золотистыми искорками, — были теперь злыми и холодными. А рука на рукояти ножа лежала.
Петя поежился. Ему жутко стало: надо же было так Данко обидеть... Тот и признался, и доказал, что равным себе считает. А он — принял, ответил искренне, а теперь бросает вдруг. И не оправдаешься ведь, что с языка сорвалось случайно. Нет, обдуманно сказал.
Он сам на себя злой был и удивлялся, сколько же, оказывается, нехорошего в нем. Представить нельзя, как же барин терпел... Вот ведь лучше не бывает, мечтать даже не смел с Данко быть — а кажется, что не так оно случилось. Это ночью, жаркой и пьянящей, не думалось ни о чем. А утром разуменье вернулось, и стыдом обожгло за то, что дался, стоило поманить. Да кто ему этот Данко! Цыган проезжий всего лишь, а знакомы они с месяц. Но припухших губ не спрячешь теперь, кожа словно горит. А ведь не изменить уже ничего, время вспять не повернуть.