Что особенно замечательно: Степан Трофимович говорит зачастую «лучше» Достоевского! Достоевский в своих политических или полемических писаниях и письмах обычно ставил проблему духа против материи на черно-белом уровне «или – или», или Шекспир – или сапоги, совершенно как ставилась эта проблема в спорах русских интеллектуалов девятнадцатого века, например в полемике рационалиста Герцена («И чего же бояться? Неужели шума колес подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой?») и мистика Печерина, уверенного, что только религия способна нравственно обновить человечество (Достоевский внимательно следил за этой полемикой). Но в художественных произведениях Достоевский всегда брал свои идеи-проблемы, идеи-фантазии на ином уровне, и тогда эти идеи преображались. Степан Трофимович, этот в данном случае художественный голос Достоевского, вводя слово красота
, ставит вопрос иначе (несравненно тоньше), и «или – или» исчезает из его речи. Конечно, красота – необыкновенно важное слово в лексике Достоевского, потому что он употреблял его в том же смысле, что и Гегель: красота – это видимый проводник человека к невидимой для него и всегда ускользающей гармонии-истине. Но только в речи Степана Трофимовича – и нигде больше у Достоевского – так замечательно материя и дух связываются под началом идеи красоты. Когда Степан Трофимович говорит, что сама наука не простоит минуты без красоты, он вовсе не летает в романтических облаках, но буквально, то есть заземленно-реалистически, прав. Хотя науки помогают кормить людей, ученые не такие уж альтруисты, ими движет все та же одержимость не прокормить человечество, но по своей воле постичь законы природы, некий порядок в мире материи, во вселенной, то есть какую-то сторону истины. Такова, по мнению Степана Трофимовича, сущность человека: потеряй человек «красоту» (идею гармонии, идею постигать истину) – и он потеряет охоту к науке. Поэтому Степан Трофимович глубоко прав, говоря, что все дело в том, что молодое поколение заменило одну красоту другой, что мысль молодого поколения коротка и что молодые заменили правильное понимание человека (то есть того, что движет человеком) укороченно неправильным (полагая, что человеком движет утилитарный рационализм и, как следствие, идея «всеобщей пользы»). Когда читаешь только то, что говорит Степан Трофимович, не обращая внимания на комментарии в его адрес Хроникера или генеральши Ставрогиной, начинаешь понимать, почему Достоевский вначале думал сделать его главным героем. Но комментарий существует и художественно (эмоционально) работает на максимальную девальвацию серьезности образа. Поразительно, как непрерывно и последовательно Хроникер издевается над старшим Верховенским, представляя его слезливой, истеричной, тщеславной, бесхарактерной бабой, которая и слова в тайне удержать не может. Вчитываясь, начинаешь замечать тут сходство с тем, как издевается сорокалетний Подпольный человек над собой и своим европейским (другого не бывает) романтизмом в молодости. Тут та же психологическая схема: охладевший автор не может простить себе в настоящем своих прошлых романтических выспренностей. Да, мироощущение Степана Трофимовича – это романтизм, и коли романтизм – это уникальная черта западной и только западной культуры, по этому одному он западник. Достоевский тоже по воспитанию (формированию) личности западник, даже если другой частью своей личности он почвенник. Не Степан Трофимович, но сам Достоевский в скором времени трогательно поместит в келье старца Зосимы рядом с православными иконами репродукцию рафаэлевской Мадонны – настолько он любит эту европейскую картину, что не пожелает признать нелепость и жизненную невозможность такой детали. Но Степан Трофимович в этом смысле куда последовательней и цельней, и его христианство обще и абстрактно совершенно так же, как у просвещенных западных людей. Его культурное мышление признает огромное преимущество европейской культуры над русской и потому ориентировано на нее, вот почему он говорит «Шекспир или сапоги», а не «Пушкин или сапоги», хотя именно так ставилась в то время проблема в России: Пушкин свой и ближе, к нему все претензии, что он слишком «поэт» и недостаточно «гражданин». Укажите Степану Трофимовичу на это, и он, конечно же, смутится и признает свою ошибку, хотя в том-то и тонкость, что ошибки тут нет.Таков образ персонажа, призванного воплотить не временную историческую фигуру русского либерала сороковых годов, но «европейскую» сторону мышления Достоевского. Его национальную, почвенническую сторону воплощает в романе Шатов.