Фронтальное наступление Ивана III на традиции новгородско-ганзейской торговли, как и тяжкие метаморфозы общественного уклада Великого Новгорода, привнесли в русско-ливонские отношения 1480-х гг. драматический оттенок, являли собой скорее политико-идеологическую, но никак не экономическую акцию и предопределялись логикой иного рода, нежели та, что диктовалась развитием товарно-денежных отношений. Иван III тяготел к глобальному моделированию подвластного ему пространства и при всей метафизичности восприятия собственной власти воплощал его в конкретное политическое действо. Результатом Божественного промысла, реализовавшегося в его, великого князя, усилиях, должна была стать идеальная государственная система без признаков дихотомии — его «империя», в пределах которой воля богоизбранного государя являлась для его подданных альфой и омегой, а сам самодержец облекался великим служением, выражавшимся в защите православия и его приверженцев в пределах ойкумены. Иными словами, мы имеем дело с рецепцией античного понятия «via regia» с присущими тому сакрализацией политики или политизацией религии. Такой стиль правления на столетия стал характерным для Московского правящего дома.
Великий князь полагал, что, подобно тому как власть Всевышнего не имеет пределов, так и ответственность великого князя за защиту всех «истинно верующих» не должна была ограничиваться подвластными ему землями и людскими договоренностями, а потому, будучи человеком верующим и убежденным в правильности своих суждений, он с великим рвением взялся за защиту православных, будь то казанские пленники, русские подданные великого князя Литовского или купцы, отправлявшиеся по торговым делам в Ливонию или «за море». По-другому и быть не могло, ибо критерий состоятельности православного государя, с точки зрения Ивана III, определялся тем, способен ли он защитить всех, кто исповедует «правильную веру». При этом грозящая им опасность проистекала из того простого обстоятельства, что они пребывали вне владений великого князя, что, впрочем, не означало, что там они не могли рассчитывать на его защиту. Такая концепция власти существенно расходилась с западноевропейскими политико-правовыми традициями и в любой момент могла обернуться конфликтом, поскольку, во-первых, она мало учитывала факт существования государственных границ, во-вторых, оправдывала вмешательство московского государя во внутренние дела соседних стран и, в-третьих, фактически девальвировала правовые аргументы и межгосударственные договоры.
Желая в поступках своих полностью соответствовать указанной идеальной модели, Иван III не делал особого различия между реальностью и иллюзией, чем поражал приверженных казуистике европейцев. Не будем также забывать, что это было как раз то самое время, когда западноевропейская государственная практика и идеология подвергались интенсивной секуляризации, а секретарь Флорентийской республики Николо Макиавелли уже начинал вынашивать замысел своего «Государя», а потому мотивы поступков великого князя Московского, концептуально более религиозные, чем политические, для носителей европейской культуры оставались тайной за семью печатями. Его же манера строить международные отношения казалась им не чем иным, как проявлением варварского деспотизма, от которого трудно ожидать адекватности, опасной в силу своей непонятности и непредсказуемости. В итоге, отказавшись от рационалистических оценок политики Ивана III, ливонцы и ганзейцы также перешли к эмоциональной рефлексии. Все то, что происходило в сфере русско-ливонских отношений, сначала ими переживалось, а уж потом осмысливалось, причем в контексте тезы «русской угрозы», возникшей на уровне эмоционального восприятия. Никто из субъектов власти Старой Ливонии, кто поминал о ней в своей корреспонденции, не кривил душой и не преследовал целью нагнетание межгосударственного конфликта, но каждый из них, включая магистра Плеттенберга, в индивидуальном порядке выражал то коллективное переживание страха и неуверенности в завтрашнем дне, которое распространилось в Ливонии вскоре после присоединения Новгородской земли к домениальным владениям великого князя Московского, дало крен в сторону тенденциозности и уже в таком виде оказалось зафиксированным в ливонском и ганзейском нарративе.