История выживания Сталины Сергеевны привела к тому, что Рыклин испытал чувство отчуждения от обеих сторон. В самом ее имени заложена непоправимая ирония, лежащая в основе чувства обособленности Рыклина, – разрыв между сталинским коллективом и типичным этническим обликом. Кроме того, имя Сталина несет в себе, помимо упомянутых, и иные разрывы и противоречия. Тут и символическое обещание слиться с советским сталинским коллективом, и знак отторжения и отчуждения от этого коллектива: Сталин отрицал, что евреи были преднамеренно выбраны нацистами для уничтожения, отказался опубликовать «Черную книгу» Гроссмана и Эренбурга об ужасах холокоста[76]
, а впоследствии планировал и частично осуществил ликвидацию еврейской интеллигенции.Имя матери символизирует сложную метафорическую связь между официально признанными нацистскими убийствами и замалчиваемыми сталинскими. В июне 1941 года, сразу после германского нападения, бабушка Сталины порвала свидетельство о рождении внучки: как ни парадоксально, не потому, что в нем Сталина была записана как еврейка, а потому, что знала: имени ее внучки, столь явно заявляющего о преданности коммунизму, будет достаточно, чтобы нацисты ее убили (ПЛ, 31). Она приняла этническую ненависть, влекущую за собой геноцид, за классовую борьбу. Сам предмет еврейства – еврейская национальность или, по крайней мере, еврейская внешность – тут же стал обратной стороной этой «уловки 22». Рыклин понимал, что «еврей» – «плавающий», несвязанный знак, который мог применяться к любому «чужому», «другому», «врагу». Сталина, например, вспоминала, что немецкие солдаты разглядывали календарь с портретами Сталина, Ворошилова и Молотова и каждого из них называли «евреем» (ПЛ, 36).
Таким образом, граница как обжитое пространство и как психологическая метафора открывает собственный творческий путь Рыклина к критическому мышлению. Оба геноцида, нацистский и сталинский, «эт[а] прошедш[ая] через тела моих родственников смерть», пробудили ощущение собственной личности, которое, как он понимает, у него отнять нельзя (ПЛ, 45). История матери повела Рыклина, по его словам, «на восходящую линию индивидуации» (ПЛ, 46). Он осознал, что случайное событие его рождения связано с вопросом еврейства, выживания матери и той двойной угрозой, что таило ее имя, чреватое немедленной смертью и наложившее табу на упоминание сталинского террора под маской «поняти[я] коммунизма как высшего блага» (ПЛ, 46). Еще будучи ребенком, он пытался понять, есть ли логика в том, чтобы стать жертвой нацистского геноцида, а после войны – жертвой плановой сталинской резни (ПЛ, 52). Отсюда напряженное самосознание Рыклина.
Рыклин подчеркивает, что различные этапы сталинского террора были табу – о них не говорилось даже в семейном кругу. Поскольку эта травма не имела выхода, она еще прочнее закрепилась в советском массовом бессознательном, и в результате сейчас стало еще труднее выявить ее, противостоять ей и в конечном итоге ее изменить. Напротив, открыто признанные и осужденные нацистские преступления послужили полезной цели, став эзоповским способом упоминания сталинских преступлений.
Хотя бы частично и «расколдованные», названные своим именем преступления нацизма, очевидцем которых ребенком стала моя мама, служили для меня моделью для объяснения других, неназванных преступлений, которые тогда надо было скрывать от самих себя (ПЛ, 21).
Именно потому, что их можно было обсуждать, пусть и в искаженном с точки зрения истории виде, признанные злодеяния нацистов, стилизованные и превратившиеся в штамп в послевоенных книгах и фильмах, стали метафорой сталинских преступлений, о которых нельзя было упоминать, и, таким образом, обеспечили некоторое психологическое облегчение[77]
.Рыклин считает, что опыт постсталинизма гораздо менее благоприятен для оздоровления идентичности, чем опыт постнацизма в Германии. Органы госбезопасности, виновные в сталинских преступлениях, так никогда и не предстали перед судом. Таким образом, утверждает Рыклин, они не будут названы, преданы гласности и не станут объектом общественного нравственного осуждения:
Советская вина перерабатывается исключительно в вытесненном из сознания виде; у нее нет субъекта, которому ее можно вменить. Нет юридической процедуры, с помощью которой можно локализовать эту свободно-парящую субстанцию, закрепить за особой социальной группой (ПЛ, 21).