Во всех учреждениях одним из самых неприятных был санитарный день. Это означало, что читальные залы в архивах или в отделах рукописей будут закрыты в этот день – один раз в месяц – предположительно из-за уборки. Однажды в Ленинграде мы пришли на самое старое кладбище, и что мы видим? Над воротами огромная надпись: «Санитарный день». Задавшись вопросом, занимаются ли сотрудники кладбища тем, что достают из могил и выбивают от пыли мертвецов, мы поехали смотреть что-то еще.
Еда в городе была омрачена необходимостью стоять в очередях у ресторанов, даже самых изысканных, а также вывешиваемыми на дверях табличками с надписью «Обеденный перерыв». Если же удавалось войти в ресторан, то вновь прибывшего клиента не приводили к незанятому столу, но обязательно «досаживали» к кому-то, кто уже ел. Ни о какой свободной беседе не было и речи. ЦДЛ был в этом отношении уникальным местом: здесь всегда были свободные столики, и никого не «досаживали». Подобный порядок существовал в Доме журналиста, Доме кино и Доме ученых. Неудивительно, что мы проводили здесь много времени, после обеда, усаживаясь в уютном кафе. Обычно в какой-то компании. Мы заметили, что за нами наблюдает пожилой бородатый писатель, как выяснилось, автор популярных партизанских романов Петр Вершигора. Нам рассказали, что, когда его спросили, что он думает о нас, он ответил: «Ничего себе ребята, но уж больно праздношатающиеся». Он нас обидел этими словами, потому что с самого утра мы проводили много часов в отделах рукописей, неустанно выписывая нужные нам тексты – ксерокса не было, а микрофильмы нужно было ждать месяцами. Нас ранило это несправедливое мнение о нас как о лодырях, но сама формулировка на русском языке рассмешила. Мы повторяли эти слова, когда действительно слишком долго засиживались в ЦДЛ. Перед самым отъездом у дружелюбных с нами официанток мы заказали, как и все остальные, различные труднодоступные деликатесы.
Мы также не отказывали себе в удовольствии поговорить с работавшим на первом этаже ЦДЛ парикмахером, который, когда его спрашивали о его профессии, неизменно отвечал, что работает «над головами советских писателей».
Кроме того, мы были молоды и полны сил. Мы ездили на интересные встречи из одного конца Москвы на другой, сначала на метро, потом в переполненных автобусах. Больше всего было поэтических встреч. Я помню, когда я еще без Виктории сидел рядом с Анджеем Ярецким, и мы обменивались комментариями. Ярецкий умеренно аплодировал, ему не нравился крайне патетический способ декламации, характерный для того времени и покорявший слушателей.
Затем мы бывали там вместе с Викторией. Нам особенно запомнился один такой поэтический вечер, потому что в Москву как раз приехал наш добрый дух – Северин Поллак. И снова: русские поэты читали стихи по памяти, а Север, как мы его называли, по бумажке, спокойным голосом, пытаясь подавить эмоции. Я осознал, что предпочел бы слушать эти стихи в более сбалансированной манере. Гвоздем программы был Андрей Вознесенский, который привез нас сюда на такси. Однако было трудно оставаться серьезным, когда, громко растягивая гласные он произнес: «Я-а – Го-о-я», при этом вытягивая вверх свою тонкую шею и пристально глядя в пространство зала, полного слушателей. Также позабавило стихотворение о впечатлениях от Парижа и бедной девушки, во время танца сбрасывающей с себя одежды. Оно заканчивалось словами, произносимыми пафосно: «Этот танец называется „стриптиз”!»