К чести русской историографии, эта точка зрения ее не завоевала. Очень скоро она была атакована. И с большой силой. Самый авторитетный представитель консервативной оппозиции времен Екатерины М.М. Щербатов назвал свою книгу, в пику Татищеву надо полагать, точно так же, как тот. Но в отличие от него эпоху Грозного Щербатов определил как «время, когда любовь к отечеству затухла, а место ее заступили низость, раболепство, старание о своей токмо собственности»55
. И связал он этот упадок нравов внутри страны с катастрофическим падением ее престижа в мире. Он проклял царя Ивана за то, что тот «учинил свое имя ненавидимо во всех странах света». И источник всех бед усматривал уже не в его характере или в «зельной ярости», но в стремлении к неограниченной власти. «Тако та нестесненная власть, которой самодержцы толь желают, есть меч, служащий к наказанию их славы»56.Не прав был, как видим, Устрялов. Не было и до Карамзина недостатка в свидетельствах «низости сердца» и «зельной ярости» и даже стремления «к нестесненной власти», т. е. к самодержавию Грозного царя. Но был Устрялов и прав, однако. Поскольку общество оставалось глухо к этим свидетельствам до Карамзина. Оно не слышало их, не хотело слышать и, слушая, не понимало. Летописные проклятия и архивные изыскания были сами по себе, а общественное сознание само по себе. Убаюканное грезами о могуществе России, о том, что, как говорил екатерининский канцлер Безбородко, «ни одна пушка в Европе без нашего позволения выпалить не смеет», оно склонно было верить Татищеву, а не Щербатову.
Вот почему, несмотря на обилие первоисточников, не могла правда о «людодерстве» Грозного стать политическим фактом до Карамзина. Страна должна была пережить краткую, но страшную пародию на опричнину при Павле. Смертельно напуганная русская элита вдруг поняла, каково приходится стране, когда вся устрашающая мощь государства обращается вовнутрь, на собственный народ. Поняла и почувствовала неотложную необходимость разобраться в природе той «страшной бури», что обладала, оказывается, способностью воскресать через столетия, «губя народ от мала до велика». Вот тогда и взялся за перо признанный властитель дум общества Николай Карамзин, слово которого значило для него несопоставимо больше, нежели все допотопные летописи и ветхозаветные проклятия.
Об этой сложности социально-политического механизма восприятия исторической истины у нас будет еще возможность поговорить. А пока обратим внимание, что и Щербатов ведь не мог отрицать первого, «голубого» периода правления Ивана. Периода мощных и либеральных административно-политических реформ, на которых словно бы никак не отразились ни «низость сердца», ни даже «нестесненность власти» самодержца.
Так что же, спрашивается, означал этот крутой поворот от «попечительности» к «людодерству»? Как истолковать это кричащее противоречие? Как совместить в одном лице проницательного реформатора и «омерзительного тирана», «покорителя трех царств» и вульгарного труса? Эта главная загадка Иванианы всецело доминировала в ее первоэпоху, длившуюся больше двух столетий.
ОТСТУПЛЕНИЕ КАРАМЗИНА
К чести Карамзина и Щербатова, заметим, что — в отличие от некоторых наших современников — они не соблазнились любительскими медицинскими спекуляциями. В том смысле, что до 1565 года Иван был здоров (или недостаточно болен) и паранойя его созрела как раз к моменту опричнины57
. Но объяснять противоречие все равно надо было. Щербатов пришел к заключению, что «склонности сердца царя всегда были одинаковы», но обстоятельства мешали им проявиться раньше. Под «обстоятельствами» он, конечно, как и Карамзин, имеет в виду благодетельное влияние Анастасии, удерживавшее царя от злодейства58.Но это могло объяснить лишь, почему Иван не
совершал преступлений во время первого брака. Почему он совершал в это время великие реформы, «святые дела», оставалось необъясненным. Тоже под благотворным женским влиянием? Ни Щербатов, ни Карамзин столь галантным объяснением, однако, не соблазнились. Первый, как мы помним, закончил тем, что Иван «не единым человеком является». Последний, принципиальный сторонник «просвещенного самодержавия», так сказать, тирании без тирана, удовлетворился констатацией, что тут «для ума загадка».И тем не менее, даже приравняв опричнину к монгольскому нашествию59
, не нашел в себе сил Карамзин безусловно осудить Грозного как государственного деятеля. «Но отдадим справедливость тирану, — заявляет он вдруг сразу после сравнения опричнины с «игом Батыевым», — Иоанн в самих крайностях зла является как бы призраком великого монарха, ревностный, неутомимый, часто проницательный в государственной деятельности, хотя... не имел ни тени мужества в душе, но остался завоевателем, в политике внешней неуклонно следовал великим намерениям своего деда»60.