Старшего техника — за производителя работ который — не было: дня за четыре перед тем уехал в губернию.
За отъездом старшего руководство легло на Иванова.
По омутным из-сера водам широкогрудой Оби — по протокам; по бородатым борам и нарядницам-сограм; по малым речкам-притокам, как рыба, идущая для метания икры в верховья, — шли злобные, воровские слухи. Раскачивали столетние кряжи, ломали-рубили кусты и хворост мельчили; мяли поясные травы в лугах и тропы протаптывали к водопоям; а вечерами костры пылали и над деревнями вскипали облака — смутные и кровавые.
— Эй, мир хресьянской!.. На выручку поспешай!.. Вырывай закопанные-те винтовки. Вилы на копья оборачивай. Не дадим-са-а-а!..
Мужики сиднями засели в деревне, и даже Король свою косьбу бросил. Копошились по двору, кучками сходились, толковали и так и сяк о каких-то глухих событиях, особливо по вечерам. И если кто приближался из техников — куда там из ячейки! — стихали и хитро заводили речь про рыбу, про покос, а исподлобья поблескивали:
— Чо слоняешь… шпиён?
Выехать возможности не было, — имущество изыскательское на шесть подвод не уместишь: инструменты, планы, провиант на три месяца на пять человек. А тут и одной подводы не достанешь. Председатель валил на мужиков — не могу, дескать, сейчас не властен. А те чесали в затылках и тянули:
— Никак нельзя, Федор Палыч, в эко время от дому отлучаться. Хто яво знат. Вишь ты — дело-то како.
Настаивать, предъявлять свои права на прогон — нечего было и думать: не помиловали бы.
Тайга потчевала:
«…Пе-ей до-дна, гостенек дорогой»…
Но Иванов просто долг думал выполнить. Уезжать ему вовсе не хотелось, страха перед чем-то неясным надвигающимся он не испытывая и жалел этих, таежных, которые сбились с пути и перли теперь целиной — куда вывезет.
На работы Иванову ходить не приходилось — не с кем было.
И делал он только полегоньку накладку планов и профилей. Держат себя — в стороне как будто стоял. А, главное, бродил по бурным, грозовитым местам, как охмелелый, и пил в кедровник каждый вечер — не отрываясь — из свежего берестового жбана оглушающую брагу.
«…Пей, сынок, пей»…
Вечером, когда все стихает, на опушку кедровника (там, где начинаются таловые и смородиновые кусты и — среди них — высокие травы с крупными белыми и фиолетовыми цветами-початками; приходила Варя. В первый раз после покосного пришла она бледная с тенью в подглазицах и боязливой тревогой в глазах, вымытых пугливыми девичьими думами:
— Улестил, может, токо. Пришел вот, как бурый, разгреб лап и мед поел. А теперь, поди, смеется: эка-дура девка… Ребятам, может, хвастает — вот де я каков, и Варвара не устояла.
И шла она по тропе, не озираясь, будто за делом каким, сдвинув брови. И увидев его сбоку у кедровины — похолодела, и ноги к земле пристыли…
А он вышел и головой к груди ее, как в смородиновый куст, припал и в самую гущу зарослей повел.
— Люба ли я тебе взаправду? Али так токо путаешься?
Откинулся Иванов:
— Васенька! Как скажу? Вросла ты в мое сердце цепкими корнями. Ношу я тебя в нем день я ночь, а ты запахом вешним, черемуховым… Качаюсь я, как пьяный хожу. Крепче вина ты: от одной думы о тебе голова кружится.
Хвастаешь ты, Федя. Ну, чо я! Девка простая, необразованная…
— Ах, Варя. Духом бы тебя единым выпить всю… то уж добился я. Все вот мне чудится: тайга — не тайга уж а хозяйка старая, добрая и запасливая… Для нас с тобой до рая, будто дочь ее и всеми дарами одарена и цветами засыпана…
— Ну уж ты… говоришь, как книжку читашь. Слушать тебя, што в багульнике лежать…
А Иванов целовал ее в глубокие глаза, как росную траву, и зарумяненные щеки ее, и ноги, окропленные росой, и губы — трепещущие, волглые и горячие…
— Феденька, мучишь ты меня… не могу я…
— Как чаша ты — налитая до краев. И плещешь словом каждым и вздохом через край. Зарыться в тебя, как в кусты, в траву, которая — растет как — слышно! Силой от тебя пахнет и чистотой, какая была допрежь еще и только в тайге осталась.
Таяла она, как мед, от его речей и вся отворялась:
— Люби меня, ненаглядный… цалуй меня…
«…Настали времена, и сроки исполнились. Пирую я свадьбы-детей. Любитесь, ребятушки, так, чтобы земля стонала, и вспыхивали цветы. Так, чтобы слово ласковое смолой янтарной прожигало землю. Так, чтобы яростна ваша радость была, как огонь в горну, а студеное горе — колодезной водой, — в них закаливается ратное сердце. Пусть ударяются губы о губы так, чтобы кровь звонко брызгала с них: крепко взрастает все, политое кровью. Крепко цепляйтесь за землю и пойте песни весени, приходящей каждый год»…
Ночи были сумеречно-светлые.
Однажды, — когда он расстался с девушкой и подождал, пока стукнет за ней калитка, и потом шел по задам, — три тени, прытких, отделились от прясла и преградили ему дорогу.
Шел Иванов, неся в себе переливающуюся радость свиданья и победный крик соленых на губах поцелуев.
В одной фигуре он признал Семена с толстой палкой-корняком, а в двух других — некрутье. Подходя, он видел, как блестели глаза и подергивалось лицо у Семена…
— Ну, што, сволочь. Девок наших портить зачал?