Кубань — сторона золотая. Казаки там, что помещики твои. Хлеба у каждого по тысяче пудов, соли — по две тысячи пудов. Едят те казаки кубанские по пять раз в день, чай кофием настоящим закусывают, а про голод и не слыхивали. Кто ни придет, никакого тебе у них отказа не знает. В работники хочешь — иди, харч полный, и одежа и обува и романовскими в срок заплатят. А ежели в обмен — держи мешок под меру, да еще сала кусок дадут с творогом.
Кубань — сторона замечательная, но где эта замечательная сторона, девушка не знала, только про нее отец день-в-день бубнит. А когда бубнит — хмурится, в сердца приходит, гневается. Корит отец Любушку:
— У нас все не так, как у людей. Народ в спекуляцию ударился, деньгу зашибают, пищу поправляют и про черный день откладывают. Народ проворным стал, смекалистым. А ты, Любка, лодыря корчишь. Лень-матушка допрежде тебя родилась. Кто не трудится — тот не ест. Слыхала коммунистов? А ты ешь!
Любушка в слезы. Горько, обидно. Чего отец каждый день с издевкой пристает?
— Возьми барахла, да поезжай с богом. Соль-то теперь вон в какой цене, рукой не достать. Привезла — башмаки справили б. Кабанчика бы купили. А у кабанчика, глядишь, восемь пудов. Капитал.
Мать — заслонкой:
— Куды она — дитё. Миру не видала. Любку обидеть, пустяк каждому. На Кубань эту самую посылаешь девку, а сам не знаешь, где эта самая сторона Кубанская есть.
— Знаю! Не знал бы, не говорил бы. С ней народ деньжища загребает, вот сколько. В пятерех считать нужно и все пачками, пачками. А ехать на Ростов Донской надо, а за ним до станции Прохладной поворот взять… Не знаю!
За стеной ночью после акафиста вздохнет отец тяжко и, раскручивая портянки, скажет матери, словно язвой засвербит:
— А у кабанчика, глядишь, восемь пудов. Восемь. И к рукам денежки за чох один. Вот-те и соль. А Любке что? села да поехала, выменяла да приехала. Боле и нет никаких. Эх, нет в вас спекулянтского расчета. На нашем месте да при нашем барахле какой жид или армяшка давно копейку бы сбил. Ей-богу! А мы, дите… Свету не видала! Ба-а-бы и нет ничего! Мельницы пустопорожние.
Слышала Любушка отцовские рассуждения и в тревоге смыкала глаза. Во сне приходили к ней кубанские казаки, жирные, пузатые, что боровы с выставки, да в каждом по восьми пудов, а кругом тысяча пудов хлеба, да по две тысячи пудов соли.
Приходили и говорили Любушке укоризненно:
— Эх, нету в вас спекулянтского расчета!
И смеялись, тряслись восьмипудовым, студенистым жиром.
И Любушке было страшно.
Отправили дочку свою, Любушку свою, за солью на богатую знаменитую Кубанскую сторону. Вдвоем воткнули ее в телячий вагон, украдкой перекрестились и потоптались около вагона.
— Ну, с богом, доченька. В обман не входи. Цены выспрашивай. С рук на руки чтоб. Ты значит им свое, а они — свое. Чтоб по-хорошему.
Стояли, не знали, что говорить дальше, что им еще нужно сказать напутственного. Два часа обмерзали в ночи. Потом дернуло впереди, заверещало. Думали, поехала. Закрестились поспешно. Нет, опять стояли. Еще раз дернуло с лязгом. Пошло. Заскрипели колеса несмело по вымороженной чугунке. Поползли вагоны темные, наглухо загороженные от сугробов и ночи. А те, точно, опомнились, увязая в снегу бежали за темную ветряную платформу полустанка и отец кричал вдогонку:
— Пудов десять, гляди, Любка. Де-е-сять. Приценись. Чтоб без обману.
А за ними мать, путаясь старыми ногами.
— Отец! Ну, что уж, будет! Слава те, господи! Поехала.
— Слава богу!
Усадили будто ладно.
— Хорошо усадили. Лучше не надо. Только бы добро из мешка не вытянули.
— Не вытянут. Любка глядеть станет.
— Ну, и хорошо.
Ну и перекрестились…
А в ночи, на каждом полустанке, на каждой станции табунами сермяжными, посконными в вагоны забивали их под потолок, больше некуда. В морды шпыняли чьи-то тяжелые сапоги. Зубы вышибленные выплевывали. Тесно. Не пускали. А они все лезли напролом, цеплялись, плакали, молили и карабкались на крыши. Коченели там, промороженные. На утро их стаскивали. Безногие, безрукие, корчась, уползали на вшивый станционный плетняк, мертвых в вещевой цейхгауз; складывали штабелями. Счет вели.
Никто не спрашивал, откуда они в вагонах и куда едут. Никто не знал, для кого и для чего эти пятьдесят четыре вагона предназначены и куда идет поезд. Никто его не встречал, никто его не провожал. Все равно жрать нечего. Одни семафоры стояли, потому что железные.
Позади голод.
Впереди Кубань.
Вот куда!
— А ты не знаешь, дяеньха, далеко до этого самого города казацкого, Кабани? Сколько ден?
— Тебе что; нетерплячка взяла. Сиди, рябчик, пока задом не примерз.
— Харчей, дяенька, боюсь не хватит. Хлебца. Почитай две недели еду.
— С каких мест?
— С Вологды.
— Ну, еще столько же проедешь.
Пятьдесят четыре с уклона бешено. Семафор, стрелки мимо. Водокачка мимо. Прямо на состав. Кричат пятьдесят четыре — берегись! Стрелочник сердце обронил. Бежит. Фонарем красным машет. Тормози! Тормози!