— Свобода? Кака свобода? На кой хрен? Ты нам лобогрейку предоставь.
— Свобода ветру нужна. А мы — с земли, трудящие.
— Как ты судить могешь, ежли вкруг себя обиходить сметки нету?
А тут весна нагрянула… Распорухались окружные согры, затопило мочежины, и дороги стали. И совсем стихла ячейка: у самих никакого справу нет — голыши; из города и волости — одни бумажки (и то — когда, когда!) — сам царапайся. Ну, и совсем сдали. Редко когда прорвет, а больше смалчивают.
Вы-то вот приехали — радость у нас большая была. Как же? С 13 году, перед ермачской еще, сулились высушить болоты-те. Ну, тольки мы рукой махнули уж. А земля-то кака. Перва земля… В тако время — на тебе! вспомянули… Вот оно: наша-то влась. А чо? Вправду теперь влась-то большевицка?
— Чудак ты, дядя Михайло… Конечно. Да у меня мандат с собой.
— Мандат-то… Х-м. Эко слово… Не при нас писано… — а сам в глаза технику зорко засматривает — ты так заверь.
Иванов — техник, сначала самоуком, а потом сторожем при училище был, среднюю школу кончил и по землемерству пошел. С русыми волосами — здоровенный; глаза черные, а сам светлый. Видать — правдивый.
— Что заглядываешь-то? Настоящая, брат, Советская власть. Я, хоть беспартийный, а насчет этого одно скажу: настоящая, крепкая, бедняцкая власть. Это уж верно. Ну, только трудно ей сейчас приходится: шесть лет без отдыху воевали и все кончили.
— Я тоже так мекаю. Но забывать-то не след. К смуте идет эдак-то.
Тропка, на которую выходит партия, ведет из деревни Той в выселок Заболотье: там у чигина[5] она переползает по жердям через Баксу и — по пихтовнику и кедровому лесу, и трясинам — уходит к выселку. За поскотиной, Тоинской, начинается кедровник — густеющие темно-серые стволы с размашистыми сучьями и в курчавых шапках.
Иванов крутыми шагами в развалку идет впереди, с сумкой и опустив голову, а думы его упорные и простые:
«Притти домой, переобуться — переодеться, портянки выполоскать от болотной ржавчины и повечерить, — квас с крошеными яйцами и молоко, — а потом пойти посидеть с парнями на бревнах. Ах, да — чорт побери! Муки еще надо на квашню натолочь».
(Мука казенная из учреждения — затхлая и комьями.)
Тут, сзади него в обгон, слышится топот, и мимо пробегает Семен, молодой парень, ефрейтор с германской. Хожалый парень, ширококостный, но с нездорово-серым прыщеватым лицом.
— Ишь, ефлетур к Варьке побег…
Меж кедровыми стволами мельтешит белая крапчатая юбка навстречу. Семен налетает с намерением задать «щупку», и видно — как это он растопыривает руки: охватить, повалить, помять. Но женщина быстро поворачивается; рука парня, срываясь, скользит вниз и прочь, а женская — налитая, полная, с куском холста, скоро опускается и стукает по голове Семена. Тот, запнувшись раз-два, валится с ног.
— О-ох! сте-рва… трафить-те…
— Ловко. Вот те гирой… Го-го-го!
Женщина спугнутой перепелкой несется по траве мимо партии, а ребята загораживают ей дорогу. Свистят:
— Лови! Держи!
— Санька — язви вас. Не замай… Вот те крест, так смажу по морде-то.
— Да ты чо, язва… мамзель ли чо ли? Поиграть с тобой незля?
— Знам мы ваши-то игры: лапаетесь за все, охальники… С Дунькой своей играй.
Девушка стоит крепкая (теперь видать, что девушка — цвет еще набирает), платок съехал, а коса что канат просмоленный. Чалдонка — скуластая слегка, с радостными нежными губами, а за ними целая рота зубов, белых-белых. Она и не серчает; с лукавым любопытством глядит колючими серыми глазами в глаза технику и, заревея, отбивается от парней: непристойно при чужом-то.
Грудь под холщевой рубахой ходуном ходит, а затронутая в ногах трава покачивается, мотает головками.
Смотрит Иванов, улыбается во встревоженное лицо, и оно поражает его чистотою, таежным неведеньем греха, огненной жизнью.
— Ты, Варвара, девка хорошая, плотная, как ржаная кладь… Зря боишься только — разве сомнешь тебя!..
— Небось, сомнут: у них руки-то, что цепы. Не как у тебя, буржуя.
— Но-о. Во она как тебя, Федор Палыч… Ишь ты, змеиный род.
— А я сейчас вот дам ей попробовать своих рук…
Идет к Варваре, руки широкие протягивает, вымазанные в травной зелени, в крови и прилипших крылышках насекомых…
Но тут Семен, оправившийся и горящий отмщеньем, наконец, облапливает ее сзаду, сочно чмокает в призывные губы. И вскрикивает, схватясь руками между ног — а девушка уж далеко. С визгом хохочет, а с нею тайга, заслоняя мохнатыми ветвями, загораживая темными стволами.
— Ишь стерва, в како место пинат. Погоди ужо…
— Варвара — девка правильная, — цедит Михайло, кряжистый, почесывая пальцем в бороде под губой. — Назрела она, как шишка кедровая, и семениться пора, ну только отскакивают от ее.
А Иванову тепло и радостно почему-то в сердце, где стоят серые искровые глаза, матовый загар щек смугляных и налитые полные руки…
В вечереющем воздухе — синем, с черной порхающей мрежью — шопотные речи текут: