Не умер город! И как тяжело: окраины с собаками помойными, а там в зареве: тонкие женщины. Совал Алексис ноги в серые, расшлепанные боты, брел по синим уличкам. Ах, какие струны дрожали от изысканного Скрябина — и город жив: пылает пьяным пламенем.
Шесть лет в опасливом затворничестве, за тюлевыми занавесками ждал: когда сникнет желтое пламя и зола взбрызнет столбом вверх от развалившегося города. Высчитал на основании точных научных данных, что развалится. Шесть лет назад бежал из громадного, каменного ящика, харкающего испорченным водопороводом, затекшего нечистотами, по ночам устало вздрагивающего от ружейных залпов. Бежал к когда-то стыдным родственникам, на окраину, в ситцевый домик, чтобы шесть лет беспокойно вытягивать шею к размашистому, далекому зареву.
В Ша-Нуар во фрачных парах играют! Не погиб город!..
Шесть лет тому назад: Шредеровское пианино, Левитан в подлиннике и Ида. Ида — главное. И сейчас в ночи всплывала и так мучила, мучила кровавым ртом, алчной раной, прорвавшей холодную белизну лица.
Ида здоровалась с мужчинами замирающе-голо — левой рукой. Браслеты звякали, взблескивали перстни, острые ногти щекотали ладонь, зеленые глаза застывали под опустившимися коричневыми веками, и хотелось, всегда хотелось истерзать до визга эту слабую, щекочущую ладонь. Тело ее легко двигалось, тесно облепленное черным шелком. Тяжело давили эту черную, гибкую игрушку взгляды мужчин. Запомнил это Алексис навсегда, перебирал в памяти, улыбаясь в темноту горящим лицом.
Потом провал. 6 месяцев жизни, после которых не стало возврата.
Солдат в серой папахе протянул мандат. Алексис смотрел на папаху — сколько вшей в этой рухляди, — спросил:
— Что вам угодно?
— Явитесь в комиссариат по просвещению. Как музыканта мобилизуем вас…
— «Яблочко» играть?..
— Скажут там, — отрубил в папахе; прямо без улыбки взглянул на бледное лицо.
Старался не согнуть, в убеге, шею Алексис:
— Играю по призванию. По найму не намерен. Я — свободный художник.
В папахе разбирал бумаги: переписывал вещи Алексиса.
— Играю только для людей, ценящих искусство. Вам нужно перевоспитаться — это займет столетия…
— Не мешайте работать. — Опустил руку в карман солдат.
Стояла в комнате долгая и грузная тишина. Двое не могли отвести глаз от отдувшегося кармана.
Через полчаса солдат уходил: усталыми глазами тронул, точно давно знакомую вещь, тонко-вырезанное взволнованное лицо.
— По первому затребованью, немедля в комиссариат явитесь. Вещи и инструмент — реквизированы.
Потом, посреди комнаты, злым зверьком зажила печечка. В комнате было тесно, хотя жили трое: Алексис, Ида, Сметанин.
Сметанина преследовала Чека — сын коннозазодчика и литературный критик. Хлеба было 1 1
/2 фунта на троих. Мучились: прогнать Сметанина. Но нельзя ведь порвать так с хорошо знакомым человеком. Разговоры по вечерам в кожаном кабинете ведь были. Сметанину из 1 1/2, фунтов уделялась 1/3, но раздражало его внезапно пожелтевшее, как старое вымя, лицо, неожиданно черные ногти, неуменье растопить печку. Ида на босу ногу носила «концертные» мужские боты. Просто, с озабоченным лицом чистила картошку. Почти всегда молчали: сначала стеснялись Сметанина — но ведь разве красиво носить котлеты в кармане? Молчали, смятые, как грязное белье. После горячей пищи взрывались: творческая личность раздавлена… искусство отмирает… Закат человечества!..Был сигнал через стену. Удары кулака. Сосед, пимокатчик Осипов, старый, сердитый человек стучал в стену:
— Нажрались, так хайлать надо?!.
Вздрагивал от сигнала А. Штерн. Распухший от чая, обрывал крик. Ухмылялся криво. Знал, за стеной — правда. В тусклых, заморщенных глазах Осипова. Та, что наливала сталью глаза солдата в папахе. Та, которой пугался. Зачем кричит Ида о Блоке? Неумная?..
С студнем выяснило крепче.
Студень выставили к окну: дрожало золотым солнцем на блюде.
Ночью А. Штерн проснулся от толчка; в синеве у окна чмокает губами Сметанин. Ест студень.
Хотел крикнуть — не ешь студень, мой!
Сдержало старое: не стоит некрасиво раздражаться из-за пищи. Окликнул:
— А…а… кто там?!
Сметанин прошлепал от окна.
На утро первый взгляд: блюдо. Пусто. Подбежал в белье: пусто.
— Ида, студень съели!
Толкнул Сметанина:
— Сметанин, студень съели!
Сметанин сказал:
— Крысы.
Закричали:
— Ужасно жить духовно неспаянным людям. Интеллигенция духовно выродилась. Грошовое ницшеанство!
Грянул сигнал. Удары в стену. Кулаками. Оттуда, где горбился над трухлявым пимом жесткий старик.
— Стюденя на пятак сожрали — галдежа на миллиярд… Мясо тратят!..
Прилип А. Штерн к тонкой стенке — за ней — правда. Крикнул, ужасаясь и радуясь тому, что рухнет сейчас что-то, обнажит налитые кровью лица и до невыносимости посторонние мясные подушки людей, что о ницшеанстве…
Стонал, захлебываясь, царапая в стенку:
— Из-за студня… Осипыч? Из-за студня?!.. Из-за студня?!..
А дальше опять довыяснилось. Основное. Сметанич закрепился штатным в клубе «Набат».
А. Штерну постелили на стульях.