Выпустила девочка скупой взгляд из-под крутого ската лба.
— Да, вы ведь не от МОНО? Зачем это все… про то, как мы, да что мы. А насчет танцев Ц. К. Р. К. С. М. написало постановление — чтобы можно, кому не втерпеж.
Оцепило внимательное кольцо. Спросил кто-то тревожно:
— Это что… инструктор?..
— Не прогоните?
Не отвечали. Ползли недоверчивые взгляды по «концертным», по дохе, по завиткам длинных волос. Корчится человек!
Штерн снял боты.
— Разрешите поставить?
Брызнул смех. Ну и дядя! Откуда… такое?..
Секретарь сказала:
— Вы лучше поиграйте чего-нибудь. Чего умеете.
Прикрыв рот большой рукой, прорвалась внезапно смешливым повизгом. Брякнула на пол метелку; выкрикнула залпом:
— Повесели сам себя!
Перебросился хохот. Точно выяснилось что-то нужное о пришлом в дохе. Что непонятностью давило. Рухнуло недоумение.
— Себя повесели! Себя!.. Сам себя!.. По-ве-с-е-л-и-и-и!!!
Мигал А. Штерн. Смейтесь, милые. Отошел от хохота. К роялю.
Скомкано тер назябшие пальцы. Попробовал педаль. Поднял крышку. Шредеровский, полнотонный инструмент. В басах ослаб. «Си» детонирует, «до-бемоль» полутонит. Заметил горестно: снята с клавишей слоновая кость: скалятся они стариковскими коричневыми зубами. Минуту подумал, склонившись над клавишами. Чуткие, они покорно ждали. Напрягся в молчании, перестал чувствовать тело: как когда-то перед жутко дышащим провалом зала.
— 10-я соната?
Вскрикнули весельем клавиши. Закрутилось, зазвенело:
— Комаринский.
— «Ах ты, сукин сын, комаринский мужик».
Грохнуло неистово;
— Оот, шпарит!
Оборачивая Штерн раздернутое восторженной улыбкой лицо: — Понятно, товарищи?
— Сыпь!
Загопотали. Соизшись в топоте, трескались плечами, головами. Тяжело взмахивали руками — птенцы на первом взлете. Тянули грубые сапоги, штаны, куртки к земле.
— Понятно, товарищи?
— Здорово!
Через час окружили, жарко дышащие. Отталкивали друг друга локтями:
— Очень уж хорошо вечерок прошел… не забывать просим… Секретарь говорила, слизывая языком пот с верхней губы:
— Завтра приходи. Хорошо играешь.
Прорвалась визгливым вскриком:
— Иих… хорошо!..
Согнала смех с лица:
— На штат. По одиннадцатому.
Хрустнул в тоске ледяными пальцами Штерн.
— Не поняли… Зачем в штат? Ах, боже мой. Так я… так. Добровольно…
Одернулся внезапным: опять неправдивость. Человеку надо, чтобы штат и лучше жилось. Конечно.
Врезал, перебивая:
— Согласен. На 11-й. На штат.
Серые боты. Нелепо. Оставить.
Неправдивость: надо человеку, чтобы ноги в тепле были. Надел боты.
Кричали:
— Завтра приходи! Ждать станем!..
Задержался у наваленных грудой книг. Спрятал косо прорезавшуюся улыбку.
— Вы что же все время читаете?
Свистнули:
— Нанимались!
— Непонятное. По средам кружок по Коваленку занимается. Так там. А книги помалу…
Смеялся облегченно А. Штерн:
— А я боялся, что вы… плакатные… плакатные дети!..
Проводили недоумелыми взглядами.
Откудова… такое?
У двери, за которой собаки, ночь, сугробы, оглянул цепко яркую комнату А. Штерн. Унести в глазах с собой в слепой домик. Чтобы греться там. Ночами очень длинными. Днями, когда лук жарят и пахнет. На улице сказал в синь, в снег, в небо:
— Для них жить.
Сказал негромко. Было мало как-то. Не убедил. Остановился. Распахнул доху, напряг тело, крикнул в синь, в снег, в небо:
— Жить для них… Для них… Милые!
Из-за сугробов вытянулись собаки и застыли, поставив чуткие уши.
Алексис Штерн волновался. Не надо было напрягаться, вскрикивать. Пожаром захватило. Просто. Не попадал ногой в серый бот, когда чаем чистил пятна с пиджака; тряслись руки. Тошнило: бился в горле смех, вырывался всхлипываньями.
— Аха-ха-ха-ха-ха! Ну, что это я? Ну, что?.. Ну, что?..
В кармане дохи лист английской почтовой.
Алексис,
Слышала, что ты нуждаешься, живешь на окраине. Мы были близки. Правда? Я отдыха о теперь. Жду.
Трамвай далеко не доходит до окраины. Брызгали зелеными искрами сугробы. Крепили мороз звезды. Ухал в сугробы Штерн. Боялся оглянуться; слепо смотрят на него домики. В трамвае не мог оторваться от стекла: отъезжали назад домики, собаки, навоз. Когда отрывался — косил пугливо глазами. Много чужих людей. Понял: боится их. И кондуктора, И трамвая. И как найдет гостиницу «Ампир» — совсем неизвестно. Доха воняет, конечно, слышно другим.
Еще понял. Прежнее ценят. Не такое вот: доху облезлую нараспашь и:
— Жить, жить для них!
И когда увидел Ищу — приглох. В черном шелке стояла, заломив остроуглые руки над головой. Густо-черны впадины глаз, волосы, брови и губы — это в приглушенном свете апельсинно-оранжевого фонаря, что живет под лепным потолком. Таятся в оранжевом сумраке пуфы, гнутые стульчики, трюмо, переполненные рыжим светом. Черны лапы пальм. Сгущают теплую тесноту комнаты ковры: облепили пушистыми телами стены, пол, брошены на пуфы, залегли толсто-кровавые, как куски мяса. Прячется нога в их теплый мех, растянулись: пышные, откормленные, как коты. Резко-четко тело в черном, в текучести апельсинного света, в мягких объятиях ковров.