Пришла знакомая босоногая девчонка, зажгла лампу.
— Лушка, ты в сенях нонче ложись. Постели гостю вот здесь, у окна.
— Вы не беспокойтесь, Домна Никаноровна… Я в людской с мужиками, соответственно.
— Ну, что вы! Грязища, духота…
Лушка живо принесла перину, пару подушек, одеяло.
— К обедни тебя разбудить, тетенька?
— Не надо… Я сама проснусь.
— Ну, я побегу!
Топая босыми ногами, Лушка скрылась за дверью.
— Пятнадцатый год девчонке, а уж с ребятами гуляет.
— Н-да… Я не стесню вас, Домнушка… Домна…
— Спите! Христос с вами!
Захлопнулась дверь спальни. Чуть слышно шуршанье платья, и слегка возилось что-то на полу.
«Богу молится на коленках»…
Старался Мартын Петрович забыться, ни о чем не думать.
«Крышка! Довольно! Увлекся немного, пора и за ум взяться. Подумаешь за какое добро ухватился»…
Нарочно хочет Мартын Петрович загородиться стеной прошлого и вырывает из этого прошлого клочки воспоминаний. Завод близ Питера. Годы нужды, годы лишений. Жена, умершая через пять лет после женитьбы. Сынишка Демочка, и он тоже работал в мастерской. А дальше — забастовки, волнения, аресты. Два года ссылки в Якутскую область. Первая революция, вторая. Дему проводил на фронт. В голодные дни поездки с продотрядом в хлебную Сибирь. Наконец, из центра перебросили сюда, в глухой городишко лесного захолустья… Работал, не покладая рук. Устал, издергался, и вот как будто не то отдых впереди, не то, страшно сказать… измена, отступление!..
«Неужто измена? Да разве нельзя взять эту буржуйку в ежовые рукавицы, под его, Мартына, жесткую диктатуру?»
А без бабы трудно. Ой, как трудно! Вчера вздумав хлеб испечь, только муку зря испортил: сверху чугунные корки, в середине тесто. Пробовал пришить рукав к гимнастерке, — людям на смех получилось: руку не протянешь в рукав, трещит по всем швам, окаянный.
И при всем этом — красавица баба. Вон, у колодца давеча, эх-ма!
Душно Мартыну Петровичу. Скинет одеяло, вновь натянет. Повернется на правый бок, захочется на левый.
«А почему, соответственно, не заперта дверь в спальню? Ой, Мартын, берегись!»
Взять бы закутаться в одеяло и уснуть. Ан, нет, повернуло иначе.
«А не все ли равно? Грех маленький, грех большой. И почему обязательно грех? Не сейчас, так после»…
А за окном темная апрельская ночь. И в этой темноте где-нибудь, — близко ли, далеко ли, — движется тот поезд, на котором едет Дема. Шутка ли! Три года разлуки, три года не встречались отец с сыном.
Хрипло пробило одиннадцать часов.
И ясно слышит Мартын Петрович: не спит Домна. Шорохи, кашель, странные непонятные звуки, словно кто-то тяжело дышит над самым ухом.
Целых пять минут, пошатываясь, стоял у косяка дверей Мартын Петрович, как преступник, как вор в чужом доме. И вдруг все вихрем закружилось, застучала кровь в висках, и поплыл он вместе с перегородкой, с полом под ногами, поплыл в темную пропасть…
«Прости, Демушка… Прости грех отцовский, тяжелый»…
Кружит апрельский ветер, шелестит прошлогодней листвою.
По неровному проселку едут двое: впереди сидит Мартын, сзади приткнулся Дема.
Сначала сын о себе рассказал. Да так рассказал, что и концов не найдешь: все в один клубок сплелось, пестро-цветистый. Попробуй поискать путь-дорожку от заводского цеха в красную гвардию, от Тулы к Перекопу, от степного шляха к столичному рабфаку. И весь он, Дема, обвеян ветрами ураганными, закален днями пережитыми.
Недаром сказал Мартын, как только тронулись в путь:
— Молодец ты у меня, Дема. Соответственно, первеющим в городе человеком будешь.
— Ладно. А почему такое не слыхать о вашем Куродоеве, словно вы там на другой планете?
— В овражке мы, Дема, в овражке! Кхе-хе?
— То-то, батька, больно ты прокис в нем. И плесень на тебе заметна. Не сердись, батька.
— Чего сердиться… Знамо…
Не спеша рассказывал Мартын Петрович о себе, обо всем, что было и есть в городке на дне оврага. Промолчал только о Зайчихе, о своей связи с ней. Зачем говорить об этом? Придет время, сам догадается. Хорошо, если бы Дема головой в здешнюю жизнь окунулся, посмотрел ей прямо в глаза и сознался: «Прав ты, батька, от греха не убережешься тут!»..
Ехали целый час, миновали несколько деревушек, забрались в лес, и тогда обоим стало скучно.
— Дочь слесаря Ивана Хорькова знавал? Помнишь, девчонкой на заводе бегала?
— Помню.
— У нас она теперича, в Куродоеве. В самые голодные годы приезжает сюда, ищет чем бы прокормиться. Встретились, узнала меня. Ну, соответственно, поговорил я в наробразе. Учительницей она теперь в городе. Ничего, живет.
— Живет?
— Живет!