Варя любит, когда поют «Интернационал», когда идут на демонстрации густыми колоннами, когда зал разряжается бурей хлопков…
Но доклады… ах, скучно, скучно!
И вдруг, сквозь дымку скуки, сквозь скатерть на сцене — синие глаза в блеске снежно-чистого воротничка. Синие глаза — и чужие и ласковые.
Олег…
Как всегда, в этот момент Варя вспыхивает до ушей: «Олег… хороший, и… милый! А почему-то стыдно… нельзя сказать Павлушке. Павлушка живет через стенку… в Комсомол сагитировал… друг. А сказать нельзя. Почему?». Но тут же колючая мысль: «Павлушка в драном полушубке, горластый, бесшабашный. А Олег? Олег — говорит по-французски… деньги всегда и… чистый. Но ведь — студент Вуза? Почему же? Ах, да не нужно!..».
Варя виновато косится на Павлушку. Нет: сидит, слушает. Прилип к стулу. «У, морда!..»
Вечером, по хрустящей снегом улице, Олег вел куда-то далеко.
И вышло так: пришли к Олегу, домой. Разве можно было отказать ласковому голосу в темноте?
В комнатах было чисто, светло и нарядно, как будто на улице не зима, и не холодно. Варя вспомнила, что она без галош, и туфли худые и мокрые.
Растерянно оглядывалась на ковры, картины и трюмо напротив. В трюмо маленькая и жалкая фигурка: «Ах, как светло и… стыдно!».
— Мамочка, позволь представить…
Не помнила, кому пожала мягкую руку.
Потом вдвоем стояли у чьего-то огромного портрета… Олег говорил:
— Это мой братишка, Игорь. Мамочка любит древние имена…
Варя не видела портрета: Олег мягко положил руку на плечо, — и от этого по всему телу, жгущей ниточкой, удовлетворение.
Потом Варя говорила о скуке в канцелярии, о начканце Тихомирове, которого она не любит…
Но самое страшное и хорошее было, когда Олег поймал взгляд Вари на ноги:
— Варя! Да у вас туфельки не в порядке?! Вы можете простудиться…
Быстро шагнул к столу. И обратно:
— Не сердитесь, Варя, но я попрошу вас взять у меня… денег. Варя, ну… Вавочка… разрешите? не сердитесь… не сердись… можно? возьми… у меня есть.
Разве помнит Варя, как в кармане у нее зашуршали бумажки?
Как в темной прихожей, ночью, Олег осторожно и крепко поцеловал в шею?
Ушла пьяная от счастья.
Мамочка поймала Олега в столовой, — строгая и спокойная, в белом ночном капоте:
— Олег, что это за капризы?
— Но, мамочка… — засмеялся и не договорил.
— И потом: зачем знакомить? Встретится на улице, поклонится, скомпрометирует. Не понимаю.
— Познакомили случайно. Мамочка, не сердись, но у нее такая свежая мордочка! — И с лукавым и серьезным лицом докончил: — И потом… потом она комсомолка. Это может пригодиться. Понимаешь, мамуся?
Улица вечером — пьяная женщина. Рыжая, нахальная женщина в полосатом платье.
И под сумрачными фонарями — мутный поток людей, гогочущий в фальшивой радости.
Что из того, что вдруг шумно протопает куча пионеров? Прорежет ползущих людей песней настоящей радости? Или человек с портфелем, плюнув с досады, вытолкается на улицу и помчится торопливо, прямо по дороге. Потому что — некогда? Или комсомольцы, с собрания, веселой оравой выскочат прямо в гущу людей и на миг растолкают их спокойствие?
Но мутный поток опять скалывается и ползет прямо, — пустой и непомнящий, как пьяная женщина в полосатом платье.
— Сразу 150… 150…
— …рублей? золотых?!
— …червонцев… сразу… заработал!!.
— …я, знаете ли, раньше из Парижа….
— …из Парижа?!
— …костюмы выписывала…
— Ну, конешно, именины честь-честью, и так и далее…
— …теперь довольно приличное кафе… да.
У Вари под-мышкой аккуратный сверток, и в нем поскрипывает тонко и неслышно, как маленький-маленький котеночек. Это — новые галоши.
Завтра Варя наденет их, — свои собственные галоши!
Покажет экспедиторше — Валентине Ивановне. Ах, как хорошо!
В кармане шуршат бумажки. Остались деньги. А сбоку так хитро и маняще разинули рты вкусные витрины! Остановилась. Проглотила комок слюней: «Разве зайти? купить?». Оглянулась. Показалось, что мимо пробежал Павлушка. Вздрогнула, облилась жаром: «Нет, не надо».
Но с угла снова вернулась. Глаза остановились на витрине. Опять — комок слюней.
Вошла:
— Почем эти конфеты?
— 90 копеек-с.
— А сколько на советские?
Сказал:
— Возьмете-с? сколько?
В голове билось: «Хватит ли?». Путались цифры.
У кассы вытряхнула все бумажки. Нехватило двух копеек. Поморщился приказчик. Поморщилась барышня за кассой. Когда уходила, красная, сказала робко, как нищая:
— До-свиданья.
Но на улице охватила радость. Около чьих-то ворот буйно подпрыгнула на одной ноге и засмеялась: «Ну, и чорт с вами!.. Две копейки! ишь! Было бы у меня, ну… червонец, что ли? Купила бы… торт! целый торт! А то — две копейки?».
Дома встретила Мокевна, Павлушкина мать. Посмотрела сверх очков, осердилась:
— Чего обедать-то не пришла?
— Некогда было, Мокевна, ей-богу!
Мокевна сердито сдвинула очки на кончик носа:
— Коммунистка, а все бога поминать?
Не слушая, пробежала в свою комнатушку, тиснула свертки на столик. Прислушалась. Павлушка бубнил чего-то за стенкой. Радость не проходила.
— Павлушка!
— Ну?
— А у меня чего есть!
— Чего это? — Повернулся на стуле, гукнул в стенку: — Вкусное?
— Ого, угадал! Катись сюда.
Павлушка сжевал сразу горсть.