В полях еще просторно и открыто, сверкают холодные озера, жаркой свежестью теплится озимь, под древней сохой кудрявятся, пышнеют тяжелые пашни, но в лесу уже туманно и прозрачно-мягко. В лесу ласково, изнемогая от солнца и южного ветра, распускается березовая листва, пробиваются благоуханные травы, ворожит, покачиваясь на древесной вершине, кукушка, — и в этой весенней, уже предвечерней, тишине особенно ярок цыганский костер, и несказанно свеж запах его кочевого дыма. Дым одинокого костра, низкое солнце, затопляющее лес широким, тающим блеском, последний, теплый и рыхлый снежок в затишьи дола, старая усадьба в стороне, старый сад за ней, цыганский табор и весенняя, в лепестках облаков, глубина неба над головой — все веет великим, почти жутким очарованием земли, ее красоты, ее всегда нового и прелестного расцвета.
Я иду чуть приметной дорожкой в душистом березняке и, проходя мимо табора, вижу изодранные шатры, смуглых — таких же, как и сто лет назад — людей у костра, лошадь, медленно срывающую колючую сочную траву, и ближе, совсем рядом, тонколицую девушку в оловянном ожерельи на шее, в крупных серебряных серьгах, с дикими, шутливо-вздорными, дерзко-прекрасными глазами. Я смотрю на ее, слегка изумленное, ласково-строгое лицо, на ее старинные серьги, любуюсь бродячим уютом шатров, лошадью — она все звенит и звенит, грустным, нищим бубенчиком — и, мечтая о старине, воскрешая забытые, минувшие весны, вспоминаю любимого поэта, — он, как и я, проходил когда-то мимо цыганских кочевий, узнавая в цыганских голосах
Он, как и я, любовался и солнцем, хрупко озаряющим свежий, к вечеру прохладный и гулкий весенний лес, и шумным перелетом кукушки и, вероятно, так же подолгу сидел в уединеньи на свежем, пахнущем смолой, пне, жадно дыша земляной теплотой, болотным холодком и небесной прозрачностью. И так же, с покоряющей влюбленностью в солнечный земной мир, слушал лесные песни, — так же, как слушаю я зазвеневшую вослед песню цыганской девушки. Ее песня проста, первородно-чиста и нежна. Она поет о том, о чем поются все девичьи весенние песни, о том, о чем сложены лучшие из земных песен. Она поет о любви. Лесная заря, потухающий костер, молчаливая береза, и под березой она, молчаливая, как и береза, девушка, ожидающая любимого — вот и вся ее немудрая песня. Что мне до этой девушки, что мне до ее песни! Она уйдет со своими шатрами, а я, надолго запомнив ее детски-дерзкие, печальные глаза, возвращусь домой; и все-таки песня покоряет, заставляет остановиться, заслушаться и все глубже, все острее вспоминать минувшие весны.
Цыганка все поет. Все тише, все заглушенней. Она то вспоминает о далекой своей родине, о безвестной родине своих предков, и тогда песнь ее звучит тоской тысячелетних кочевий, то опять — и уже настойчивей, нетерпеливей — ждет прекрасного друга, то, замолкая, вздыхает, и ее вздох сливается с томительным вздохом кукушки, нетерпеливо свергающейся вниз — на пьяный любовный зов.
И я все стою, все слушаю, потом иду, ближе подвигаясь к усадьбе, к ее саду, где уже серебрится первая тяжелая и душная кисть черемухи, и, несмотря на то, что песня цыганки — обычная, будничная песня, а голос ее грубоват и глух, хотя и в грубости полон чистоты и блеска, — чувствую, что эта песня запомнится навсегда, как запомнились любимые стихи молодости.
Разве можно забыть эти строчки, подобные невянущим, нескудеющим цветам?
Я вновь и вновь повторяю золотые строчки, и с прежней, почти святой восторженностью ощущаю их переливчатую музыкальность, их молодое, слитое с солнцем сердцебиение, и вновь — и все теснее — переживаю родство с тем, давно ушедшим поэтом, который, глядя на синеющий в сумерки бор, тосковал о какой-то забытой, чудесной стране — о голубой стране минувшей весны.