Заупрямился было я: не отдам, дескать. А он сдуру подумал и нивесть что. Жалко мне было отдавать лирику, еще в такие руки: осквернение поэзии. Только сообразил я тут: пускай, думаю, возьмет для отвода глаз. Притворился я, конечно, будто и всерьез книжка необычная. А урядник попался малограмотный, глупенький. Обрадовался он своей добыче и шарить перестал. Взглянул только в угол:
— Что, — говорит, — за неприличная такая богородица? К чему, — говорит, — сосок?
— Фряжская, — говорю, — так полагается. Мы, — говорю, — не староверы. Не я первый, не я последний.
Поинтересовался урядник соском и ушел. А я тем временем литературку в печи запалил.
Фета мне обратно прислали, а политикой я с тех пор перестал заниматься: ячейку нашу в Москве разгромили. Стала у меня семья прибавляться, тут уж не до политики, лишь бы прокормиться.
Детей у нас было шестеро. Четверо умерли в голодные годы. Не уберег. Остались только сын Костя да Надюша — дочка. Сын — коммунист. В Ленинграде учится, в вузе. А сейчас на практике, на Волховстрое. Приезжал он тут как-то ко мне.
— Пора бы, — говорит, — папа, убрать богоматерь. Сам ты, — говорит, — человек неверующий. Ни к чему это.
По правде, не знает сын, что это мать его изображена. Так я и сказал ему:
— Брось ты! — говорю. — До самой смерти моей будет висеть, а умирать буду — сжечь велю, потому что она только одному мне нужна.
Надулся Костя на меня.
— Предрассудки, — говорит.
Какие же это предрассудки?.. Не знает он лирики житейской. Зачах на политграмоте, а, небось, не влюблялся так, как я. И все же люблю я сына. Крепкий он, выдержанный. Не обманет, не выдаст. Посылаю я ему туда деньжат. На каникулы приезжает, гостит. Живем мы с дочкой вдвоем. Учится она в шы-кы-мы. Рукодельничает, за ягодами ходит. Только вот еще корову не научилась доить…
Но я вперед забежал. Так. Хорошо. Дети у нас пошли. Бах — война. Забрали меня ополченцем. Плакал — не хотелось с Машенькой расставаться, с детками.
Ранили меня на войне и застрял я в лазарете — в Орле. Потом в запасной полк перевели. Тут меня и Февральская застигла. Целые ночи плакаты писал, лозунги. Весь город снабдил знаменами.
Потом дезертировать стали. Скучился я о Марье, о детках, наложил в вещевой мешок гостинцев и укатил.
Приезжаю. Детишки ползают по полу грязные, худые, голодные. Маня лежит на кровати. Стонет сердешная. На деток смотрит. Бросаю я вещевой мешок, подбегаю к ней.
— Машенька, — говорю я, — что с тобой? Женка ты моя хорошая…
А Маня только охает. Еле-еле выговорила:
— Захворала, — говорит, — Федя. Пятый день лежу.
Стою у машенькиной кровати я. Растерялся: что сказать, что сделать — не знаю. Хочется мне упасть перед Машенькой на колени, хочется проговорить ей целительные слова, от которых бы она сразу на ноги встала.
Вот что хотелось мне сказать ей.
— Федя! — простонала Машенька. — Болезнай!
И смотрит на меня хорошим взглядом, таким взглядом, каким в юности смотрела — вот как на этой иконе.
— Федя, — говорит, — уж не жить мне больше… Умру я… Женишься, Федя, деток-то забудешь…
— Полно, Машенька, — говорю я. — Не женюсь. По гроб жизни буду верен.
А сам чувствую, что не то говорю, что нужно сказать что-то важное, а что — никак сообразить не могу… Эх, тяжкая на меня выпала участь!
Федор Федорыч выпивает очередную чашку водки и наливает из графина еще. Петушок на дне графина приподнял свой гребешок над кругом влаги. Петушок голубеет, сквозит и переливается в свете уже розоватом, вечернем. Со стеклянного петушиного носика падают капельки. И такие же капельки катятся из глаз библиотекаря. Они исчезают в его усах.
— Ну, а дальше Фет за меня сказал, он словно угадал всю мою судьбу — вся судьба моя в этих элегиях:
Долго я не мог найти себе места. Недели три ходил вокруг Палеха. Все думали, что с ума сойду. А я ходил, обращался к соснам, к небу, к речке Палешке, ко всему миру. И во всем я видел только машенькины черты, только машенькины движения.
Я обращался к природе, и природа для меня была Машенькой.
— Машенька! — кричал я, и это отдавалось в лесу, и эхо вызывало слезы на глазах.
А в ответ голосам этим торжественно, как клятву, произносил я… знаете что произносил?